Прожитое и пережитое. Родинка - Лу Андреас-Саломе
— Ты и сама не знаешь, сколько в тебе душевной силы… сколько величия, Хедвиг. Сколько глубочайшего желания разделить чужую радость.
Она наклонилась над грядкой, которая густо зарастала буйным летним разноцветьем, грозившим заглушить стоявший посередине, заботливо выращиваемый и ухоженный розовый куст.
— Какое тут величие? Просто желание быть счастливой. Сначала — да, мне тоже лезли в голову всякие свирепые мысли — себялюбивые, завистливые, но какой, скажи на милость, от них прок? Они заслоняли собой последнюю возможность пробиться к чему-то светлому, теплому. Тогда я, немного поразмыслив, взяла свое сердце в руки, и поскольку оно показалось мне слишком маленьким, хорошенько растянула его, чтобы оно стало вместительнее, а потом оглянулась вокруг себя в поисках счастья. Именно так, а не иначе все и было.
Хедвиг, вся раскрасневшаяся, выпрямилась над грядкой, держа в руках несколько стеблей гелиотропа. После долгих страданий она вновь располнела и почти расцвела, вопреки бесчисленным морщинкам на загорелом, обветренном лице, которое еще могло бы выглядеть молодо, если бы не блеклый оттенок ее прекрасно уложенных светлых волос — еще не поседевших, но как бы выцветших.
— Знаешь, главное, чему здесь можно научиться, — это братскому единению, душевной широте. Да еще умению страдать и радоваться вместе с другими, умению не вымученному, идущему не от самоотречения, а от полноты жизни. Я усвоила свою долю этой науки.
Чтобы скрыть слезы, она смотрела, моргая, в сторону дома, залитого слепяще ярким сиянием утреннего солнца; перед ним расстилался разноцветный ковер бесчисленных грядок, от которых в мерцающий на солнце воздух поднимались ароматы, — лето словно дышало полной грудью.
Раздался глухой металлический звук — ударили в гонг.
— Официальное время завтрака! — сказала Хедвиг. — Гонг возвещает о нем только в отсутствие Виталия, когда мы собираемся в столовой у бабушки. У нее и завтракаем: поздно и с гонгом. Обычно же все гораздо проще! Но чтобы немножко поруководить нами и поговорить, старуха даже встает пораньше.
Миновав светло-розовую комнату и залу с кафельными печами, мы подошли к двустворчатой двери, ведущей в столовую. Она была заперта, изнутри доносилось пение, торжественно-монотонное русское церковное пение. Из хора выделялся чудесный женский голос — мягкий, сильный альт, он словно парил на широких мощных крыльях и вел за собой другие голоса. Ему звонко подпевали мальчишеские дисканты.
Вслушиваясь, я закрыла глаза. Мне ясно представился огромный ангел с белоснежными крыльями, парящий над домом и осеняющий его целиком. Его окружали маленькие ангелочки, а люди внизу пели…
— Слышишь? Это Ксения! — прошептала Хедвиг. Когда затих последний звук, дверь открылась. Певцы как раз выходили из молельной комнаты, встроенной в столовую и отделенной от нее ажурными металлическими дверьми. Там еще горела восковая свеча толщиной с кулак, отблески ее мерцали на золоте и серебре подсвечников, крестов и образов.
Домашняя прислуга, принимавшая участие в пении, вышла через дверь, ведшую в коридор. Когда я вошла, бабушка одарила меня поцелуем в лоб. Потом подвела ко мне Ксению.
— Это Марго! Троекратно поцелуйся с ней и говори ей «ты».
Мы были примерно одного роста, но то, что во мне осталось узким, характерным для среднего роста, в ней имело тенденцию разрастаться до царственных форм. Благодаря этому отпечатку незрелости, становления и уже явно наметившейся женственности ее крупно очерченная красота обретала почти пикантную прелесть.
Ксения быстро трижды чмокнула меня и потащила за руку к длинному столу, где уже сидели бабушка с Хедвиг, оба мальчика и старая экономка.
— Садись рядом. И зови меня «татаркой», как Виталий!
— Великая честь, Марго. Это позволено только самым близким друзьям, — назидательно заметила Хедвиг, уже пившая свой кофе с молоком; она изрядно проголодалась, так как поднялась раньше всех.
— Ты — и татарская кровь? — искренне удивилась я. — А твои золотистые волосы?
— Да нет, но она почитай что выросла среди язычников, среди киргизов и башкир, чеченцев и чувашей, татар и прочей нечисти, — заметила бабушка. — Отец ее скитался по Сибири, дошел до Японии, везде строил железные дороги, Не инженер, а настоящий кочевник! Когда Виталий встретил ее, она и представления не имела, что такое правильный образ жизни.
Ксения кивнула:
— Виталий поступил так: он сказал отцу: «Не хочешь же ты, чтобы твоя дочь окончательно одичала только потому, что мать умерла при родах? Лучше отдать ее в какую-нибудь семью. А лучше всего — сразу в нашу, к моей матушке, к моей сестрице». Вот таким образом он, добрая душа, и взял меня себе.
Уголки ее рта лукаво подрагивали, лукавство светилось в темно-синих глазах, производивших впечатление черных. Она с явным удовольствием пила молоко и ела овощи, которые среди прочих яств в изобилии стояли на столе рядом с большими кувшинами, из которых каждый наливал себе по желанию чай, кофе, молоко, шоколад.
Младший из мальчиков сидел, наполовину съехав со стула, и в глубоком молчании запихивал в себя еду, безучастный ко всему на свете; напротив, его брат, тоненький и бледный, всем своим видом показывал, с каким напряженным вниманием он следит за разговором. Он почти не притрагивался к еде.
Бабушка озабоченно наблюдала за ним.
— Не заболел ли ты? — обеспокоенно повторяла она, хотя сама пила только крепкий чай, без хлеба, без сахара, чтобы не располнеть еще больше. (Однако днем она сполна вознаграждала себя за это сладостями.)
Уловив озабоченность бабушки, экономка, старая англичанка, уже тридцать лет жившая в доме, сочувственно подтвердила:
— Poor little one![158]
Вид у мальчика был очень несчастный.
— Никакой я не poor! Я же совсем здоров! У меня ничего не болит! Всегда все боятся за меня!
Хедвиг, сидевшая с ним рядом, ласково погладила его по коротко остриженной голове.
— Не все. Виталий не боится. Он считает тебя настоящим парнем. Скоро он вернется. Радуйся.
— Как же ему радоваться, милая Вига? Оба должны оставаться здесь как можно дольше, чтобы чувствовать «мужскую руку». Ладно. Но Дитя так слаб, ему тут не очень приятно, — заметила бабушка. Она любила своего старшего внука, так сильно походившего внешне на Димитрия, хотя — а может, именно поэтому — он был не самым симпатичным ребенком; потихоньку от Виталия она баловала его, как могла. — Татьяна сама рассказывала: в Красавице он грустит, а когда надо возвращаться сюда, боится.
Дитя издал жалобный стон. Но перебить бабушку все же не решился, хотя она выдала его самую глубокую тайну — борьбу с самим собой.
— Ди́тя — дитя́! — перестав на мгновение жевать, злорадно обозвал его Петруша. (Эта словесная игра приводит Петрушу в восхищение, и оттого он кажется себе взрослым.) Дитя