Дэвид Шилдс - Сэлинджер
«Жесткость, нелепость, зверство и ужас войны каким-то чудесным образом превратились в приторные и бессмысленные речи, песни и фильмы. Все это, не имея ни малейшего отношения к правде войны, не принесет добра, ибо проблемой будет даже не то, что люди не будут понимать войну лучше, а то, что люди просто не будут задумываться о войне»[315].
Посидели бы вы там подольше, послушали бы, как эти подонки аплодируют, вы бы весь свет возненавидели, клянусь честью[316].
Безразличие – вот что вызывает и питает гнев Холдена. Роджерс пишет: «Отныне Сэлинджер вступает в конфликт, если не в борьбу за самое свое существование, не с комплексом переживаний, которые навечно повредили его, а с обществом умышленной наивности, обществом, которое производит смерть и разрушения, а после «победы» продолжает заниматься людоедством под приветственные крики тех, кто не называет вещи их подлинными именами. А тех, кто называет вещи их подлинными именами, общество отправляет в психиатрические лечебницы»[317].
Впрямую написать об этом Сэлинджер не мог: «для того, чтобы получить одобрение массового читателя» ему надо было «изменить контекст, выбрать персонажей и ситуации, которые никак не были бы связаны с войной, сделать ощущение отчуждения всеобщим. В таком контексте он мог проявить собственные переживания и мысли, не опасаясь ни психиатров, ни патриотов, и представить свой конфликт с фальшивками и ерундой»[318]. Так Сэлинджер придумал Холдена Колфилда.
Сэлинджер не может призвать память о своих убитых товарищах так, как Холден вспоминает тело разбившегося Джеймса Касла. Сэлинджер не может горевать о погибших, поэтому Холден скучает об Экли и Стрэдлейтере. Сэлинджер не может вспоминать о подталкивающем к самоубийству отчаянье, которое охватило его после Кауферинга, поэтому Холден раздумывает о самоубийстве. «Сэлинджер никогда снова не станет мальчиком, который ходил в частную школу, – пишет Роджерс, – поэтому Холден был Сэлинджером, которого никогда снова не будет»[319].
А когда я окончательно напился, я опять стал выдумывать эту дурацкую историю, будто у меня в кишках сидит пуля. Я сидел один в баре, с пулей в животе. Все время я держал руку под курткой, чтобы кровь не капала на пол. Я не хотел подавать виду, что я ранен. Скрывал, что меня, дурака, ранили[320].
Холден танцует со своей маленькой сестренкой Фиби. «И тут я взял и ущипнул ее за попку. Лежит на боку калачиком. А зад у нее торчит из-под одеяла. Впрочем, у нее сзади почти ничего нет»[321]. Игра с телом маленькой девочки – начало духовного пробуждения. «Вы бы посмотрели на Фиби. Сидит посреди кровати на одеяле, поджав ноги, словно какой-нибудь йог, и слушает музыку. Умора!» Чувствительность автора – его личная травма. Параноики, мистики и педофилы рассуждают так: «Вообще я не терплю, когда взрослые танцуют с малышами, вид ужасный. Например, какой-нибудь папаша в ресторане вдруг начинает танцевать со своей маленькой дочкой. Он так неловко ее ведет, что у нее вечно платье сзади подымается, да и танцевать она совсем не умеет – словом, вид жалкий. Но я никогда не стал бы танцевать с Фиби в ресторане. Мы только дома танцуем, и то не всерьёз»[322]. Дети потенциально – мертвые взрослые. Мудрец из леса Хюртген должен давать детям уроки на дому. В конце концов, мир Холдена/Сэлинджера – это мир пропавших без вести; нервный срыв – это духовно-военная прогрессия. Здесь нерешительность, колебания психики, выбирающей между молчанием ветерана («Никогда никому ничего не рассказывай. Если расскажешь, начнешь тосковать по всем»), изоляцией («Так я остался в могиле один. В каком-то смысле мне это нравилось. Было так хорошо и покойно»), утратой тела («После того, как я ушел, мне стало лучше») и новой, стирающей память пулей («В общем, я рад, что изобрели атомную бомбу. Если когда-нибудь начнется война, я усядусь прямо на эту бомбу. Добровольно сяду, честное благородное слово»[323]). «Над пропастью во ржи» – бесконечная война Америки в словах.
Когда думаешь о писателях Второй мировой войны, обычно вспоминаешь Нормана Мейлера и Джеймса Джонса, но возможно ли, что Дж. Д. Сэлинджер в одной книге написал и последний военный роман, и первый роман контркультуры?
Критик Айхаб Хассан пишет о романе Сэлинджера: «Романом управляет настроение острой депрессии, постоянно на грани срыва, и это настроение настолько последовательно, что становится своего рода принципом единства». Однако, как говорит психолог Джей Мартин, «один из процессов, которые мы находим в творчестве, – это решение проблем творческим человеком. Ну да, он подавлен, он обеспокоен, он неуверен, он горюет, он оплакивает. Он пишет. И в процессе писания он необязательно исцеляется, но обретает какую-то перспективу. Записывая предложения в определенном порядке, одно за другим, человек обретает перспективу своего расстройства… Я бы предположил, что если у Сэлинджера была депрессия, то он нашел способ избавиться от нее, передав ее другим людям. Это почти черная магия: вы вкладываете ваш гнев или ненависть в некоего персонажа и освобождаетесь от негативных чувств». После войны Сэлинджер испытывал глубочайшую, самоубийственную депрессию, но нашел способ на время избавиться от нее, передав свою депрессию другому лицу – Холдену («Я чувствовал себя паршиво. Депрессия, все такое. Я почти хотел умереть») и нам. Вот почему столь многие люди поклоняются этой книге. Сэлинджер за нас дает имя нашей печали и превращает ее в какую-то жутковатую радость. Так и разыгрывается черная магия.
* * *Не прошло и двух лет с момента опубликования «Над пропастью во ржи», как роман запретили. Памела Хант Стейнл в книге In Cold Fear: The Catcher in the Rye, Censorship Controversies and Postwar American Character («В холодном страхе: «Над пропастью во ржи», споры о цензуре и характер американцев после Второй мировой войны») указывает, что роман Сэлинджера был самым изучаемым романом в американской старшей школе и вторым среди произведений, наиболее часто подпадавшим под запрет. Учителей увольняли за упоминание о книге Сэлинджера. В 1963 году Совет американских книгоиздателей отметил, что «Над пропастью во ржи» стала книгой, чаще всего запрещаемой в американских государственных школах. В заметке, которую издатель не стал размещать на обложке книги, Сэлинджер писал: «Я сознаю, что некоторых моих друзей опечалят и шокируют – до огорчения, – некоторые главы моей книги. Среди моих лучших друзей есть дети. Собственно говоря, все мои лучшие друзья – дети. Мне почти невыносимо думать, что мою книгу будут держать на полках, там, где детям ее не достать»[324].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});