Сьюзен Зонтаг - В Америке
За четыре дня до премьеры, когда начались репетиции, Марына переехала в роскошный номер-люкс на верхнем этаже отеля «Палас». Это была идея Бартона — его блажь. Как он сам объяснил: «Люди услышат, что вы остановились в „Паласе“, и обратят на вас внимание. Мистер Ралстон всегда размещал своих гастролеров в „Паласе“. Мы же — второй театр в Америке. А „Палас“ — величайший отель в мире». Ей нравились отели: жизнь в отеле — любом отеле — означает (и означала вновь), что Марына выступает в театре. А то, что она принимала роскошь как должное после всех лишений последних месяцев, чувствуя любопытные взгляды с другой стороны огромного Большого двора с его восьмиярусным сводчатым потолком из янтарного стекла или сталкиваясь с кем-нибудь в зеркальных стенах гидравлического лифта, было уже своего рода представлением. Расклеенные по городу афиши возвещали о дебюте великой польской актрисы Марины Заленской, несмотря на то что Бартону так и не удалось залучить ни одного журналиста из ежедневной газеты, который взял бы у нее интервью. Члены польской общины Сан-Франциско в предвкушении неизбежного американского триумфа своего национального «сокровища» присылали безделушки, книги и цветы, но самый дорогой подарок уже поджидал Марыну на столе, когда она регистрировалась в отеле: маленькая, обитая бархатом шкатулка с ожерельем из черного серебра и подвесками — драгоценный дар бабушки Богдана, к которому прилагалась карточка: «От анонимного (второе слово зачеркнуто, а сверху написано „презренного“) поклонника».
Марына с радостью носила эти чудом вернувшиеся траурные драгоценности до самого понедельника, когда она надела бриллианты Адриенны.
Стремясь побаловать свою удивительную «находку», Бартон предложил четыре репетиции «Адриенны» в полном составе, включая генеральную репетицию в день открытия. Обычно репетировали только новые пьесы. Для репертуарных же считалось вполне достаточным нескольких часов в день спектакля с беглой читкой всех монологов и просмотром «физических действий». Марына заметила легкое раздражение коллег-артистов, которым пришлось четыре дня подряд приходить в театр в десять утра; для нее же в этих днях не было ничего рутинного. Утро, когда Марыну впервые впустили в «Калифорнию» через служебный вход, казалось ей не менее знаменательным, чем тот далекий вечер, когда она, младшая сестра Стефана, впервые вошла в театр через дверь для актеров. И швейцар Краковского театра, в котором Стефан играл «Дон-Карлоса», был таким же брюзгливым и медлительным, как и местный швейцар со зловещим именем Честер Кэнт[77]. Все театры одинаковы, весело подумала она: те же запахи, шутки и зависть. Привратник театра «Глобус» вполне мог послужить прототипом для бессмертного ворчуна из макбетовой челяди, который, не торопясь открывать ворота замка каким-то шумным полуночным визитерам, возомнил себя привратником ада.
— Ваш шекспировский привратник, — сказала она Джеймсу Гленвуду, своему любезному Мишонне, который тоже пришел рано утром на репетицию, но повздорил с ворчливым швейцаром, судя по шуму в фойе. — «Мне хотелось от каждой профессии напустить сюда таких, которые шествуют цветочною тропой к неугасимому потешному костру»[78], — приветливо продекламировала Марына. — Но будем надеяться, что к нашему мистеру Кэнту это не относится, — заметив смущение на лице Гленвуда, она добавила: — «Макбет», 2-й акт.
Гленвуд напрягся.
— Я вижу, вы не знаете, что мы никогда не произносим этого имени. — Он громко закашлялся. — Ни как название пьесы, ни как имя персонажа. Мы не произносим его. Никогда.
— Как интересно! Это что, американское суеверие?
— Для вас, может, и суеверие, — сказала Кейт Иген, их престарелая принцесса Бульонская, которая только что вошла в фойе вместе с Томасом — Томом — Дином, флегматичным Морисом.
— Вы хотите сказать, что американские актеры, играя эту пьесу, не могут произносить имя Мак…
— О, прошу, не повторяйте его! — сказал Дин. — Конечно, три ведьмы должны сказать: «Где нам сойтись? На пустыре…» — ну, дальше вы знаете[79], а также Банко, Дункан и все остальные, когда этого требует роль. Но за пределами сцены — никогда!
— Но скажите, ради бога, почему?
— Потому что эта пьеса — пр́оклятая, — объяснил Дин. — Она приносит несчастье. Всегда. Лет тридцать назад в Нью-Йорке проходило две постановки этой шотландской пьесы в одно и то же время: одна — с Макреди, который считался самым талантливым исполнителем шекспировских пьес после Кина, а другая — с нашим великим Эдвином Форрестом. Некоторым это очень не понравилось. Видимо, среди них было много ирландцев, которые заявили, что англичанин, играющий ту же самую пьесу в другом театре, — оскорбление для нашего американского актера. Они собрались возле этого театра в день первого выступления Макреди и начали выдирать из мостовой булыжники и швырять в окна, а затем вышибать двери. Милиция открыла огонь, и в толпе погибло несколько десятков человек.
— Что ж, тогда я обязательно увешаюсь амулетами белой магии, когда буду играть леди… — Марына окинула шаловливым взглядом обеспокоенных коллег. — Шотландскую леди.
Рышард не отважился спросить, когда приедет Богдан. Марына надеялась, что он в конце концов продаст ферму Фишерам, поскольку убытки будут несколько раз покрыты ее заработками за первую и четыре последующие недели, которые Бартон предложил ей в октябре. А пока что единственной соперницей Рышарда была мисс Коллингридж, которая (в кои-то веки!) не дожидалась в гримерной конца репетиции на тот случай, если Марына захочет еще немного поработать над ролью.
— Она почти влюблена в вас, — проворчал он.
— Не почти, а влюблена, в некотором роде.
— Значит, сердца наши бьются в унисон! Кто бы мог подумать, что у вашей маленькой учительницы и у меня так много общего!
— Рышард, не жалей себя. Ведь мисс Коллингридж не жалеет.
— Мисс Коллингридж не разочарована. Мисс Коллингридж не ждет от своего идола большей близости, чем та, которая уже есть.
— Ах, — воскликнула она, — неужели я действительно тебя разочаровала?
Рышард печально покачал головой:
— Я — болван. Пристаю к вам. То, что я сказал, непростительно. Я ухожу. — Он ухмыльнулся. — До послезавтра.
— А что бы ты подумал, — сказала она, — если бы я дала тебе надежду? Если бы я призналась, что мои чувства вырвались на свободу и… — Она покраснела. — Возможно, тебе и правда лучше уйти. Я сижу здесь одна, тревожусь о том, что может разболеться голова, натираю лоб и виски одеколоном, а затем вдруг понимаю, что думаю не об Адриенне, Маргарите Готье или Джульетте, а о тебе. И мои физические ощущения похожи на страх сцены: учащается дыхание, я не знаю, куда девать руки, и чувствую волнение иного рода, о котором скромность запрещает мне упоминать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});