Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Летом 1888 г. я читал с истинным наслаждением первый том нового труда Ренана «История израильского народа». Введение привело меня в восторг. Так гармонизировали с моим настроением такие признания: «Религии или философские системы могут быть ложны, но религия и философия сами по себе не лгут... Элогимы не обитают теперь в вечных снегах; вы не встретите их, как во время Моисея, в ущельях гор: они живут в сердцах людей, и отсюда вы их не изгоните». Мне нравилась та смелая откровенность, с которою Ренан сказал, что в исследовании легендарных эпох достаточно знать не как совершались события, а как они могли совершиться, и что всякая фраза в таких описаниях могла бы сопровождаться оговоркою «может быть». У меня не хватало смелости идти в своих исследованиях так далеко и успокоиться на возможности вместо реальности, но я понимал, что без интуитивной отгадки такие эпохи не могли бы быть реставрированы. В моем разборе первого тома («Древняя история евреев по Ренану», «Восход», 1888, кн. 8–9) я выдвинул ряд возражений против некоторых выводов Ренана, но в общем я был солидарен с его направлением. Только через несколько лет, после выхода последних томов труда Ренана, я разошелся с ним в исторической оценке иудео-эллинской эпохи, которую он изложил крайне тенденциозно.
Любимая научная работа смягчала душевную боль от впечатлений дня в общественной и личной жизни. Каждый нумер недельной «Хроники Восхода» с перечислением гонений на евреев расстраивал меня, и я часто говорил, что каждую неделю я имею один день Тише-беав, когда читаю современные «Кинот». Угнетали и личные заботы. Ландау платил гонорар крайне скупо и неаккуратно. Он умудрился так дробить мои статьи в книжках, что в среднем я зарабатывал около 60 рублей в месяц, — скудный экзистенц-минимум для семьи даже в провинции. Возмущала меня его неаккуратность: о каждом платеже надо было напоминать ему по нескольку раз. Мысль о том, что моя семья из пяти душ обречена жить на такой заработок и что даже он может прекратиться в случае приостановки «Восхода», вырывала у меня такие горестные восклицания в дневнике: «Страшно жить и страшно умереть!» или: «Что лучше: несчастие бытия или счастие небытия?» Продолжавшаяся, хотя и не в прежней острой форме, глазная болезнь была главным источником моей меланхолии. При хорошем зрении я мог бы решиться на более широкие литературные планы и не был бы так зависим от «Восхода». Иногда прорывались старые мечты: «Меня тянет к общефилософским работам, — писал я в сентябре 1888 г. — Я люблю еврейскую историю и писать об интересах моего страдающего народа стало для меня жгучей потребностью, но я все-таки никогда не думал посвятить всю свою жизнь одному только этому. Я мечтал о гораздо более многосторонней литературной работе».
Черные мысли являлись, конечно, только в промежутки между одной работой и другой, и я старался наполнить такие промежутки физическим трудом. Бывало, после окончания главы «Хасидизма» или критической статьи принимаюсь за переплетную работу. Я имел тогда собственные орудия производства (станок со спицами для сшивания листов, деревянный винтовой пресс для зажимания их и круглый нож для обрезывания книг) и переплетал книги собственной библиотеки довольно примитивным способом. Стеклянная веранда при кабинете служила мне мастерскою. Мы снова жили в большом доме тещи, обе половины которого теперь оглашались резвым детским шумом. Ежедневно совершал я прогулки по близкому городскому бульвару или вокруг него, по площади, часто в сопровождении моей старшей любимой девочки Софии{241}. Торговцы и торговки, скучающие у дверей своих лавок в ожидании редких покупателей, смотрели во все глаза на гуляющих, совершавших свои моционы даже в ненастную и морозную погоду, когда все прячутся по домам.
Некоторое разнообразие вносила в мою уединенную жизнь литературная переписка, которая с того времени все разрасталась. Особенно частым корреспондентом моим сделался живший тогда в Киеве Шалом-Алейхем. Я его прежде не знал и не виделся с ним, когда был годом раньше в Киеве. Летом 1888 г. я получил от него ряд писем, на бланках которых значилось его настоящее имя: Соломон Наумович Рабинович. Он писал мне о своих широких планах в области «жаргонной литературы» (так выражался он сам): об издании большого сборника статей («Фолксбиблиотек»), о новом романе, который он пишет («Стемпеню») и т. п. Он жаловался на презрительное отношение к «жаргону» со стороны большинства еврейских писателей, даже Фруга, который сам писал стишки и фельетоны в петербургском еженедельнике «Фолксблат» и в то же время осмеивал «жаргон» в фельетонах «Хроники Восхода».
В это время мне предстояло дать отзыв о группе книг на народном языке: о сборнике «Гаузфрайнд» Спектора и некоторых новых рассказах Шалом-Алейхема, и я задумался над проблемою «жаргона», который теперь обнаружил решительное стремление занять подобающее место в нашей разноязычной литературе. Свои мысли я изложил в статье «О жаргонной литературе вообще и о некоторых новейших ее произведениях в частности» («Восход», 1888, кн. 10). Я доказывал, что обиходный язык еврейских масс имеет такое же неоспоримое право стать орудием литературы во всех ее областях, как древний национальный и новый государственный язык, что это трехъязычие навязано нам самою жизнью и что было бы жестокою несправедливостью отказать миллионной массе в праве иметь литературу на понятном ей языке потому только, что он литературно еще не так развит, как книжный старый язык и русская речь новой интеллигенции. «Неужели бедняк, имеющий только деревянную ложку, не должен есть свою похлебку потому лишь, что у него не имеется серебряной ложки?» Я указывал, что в области бытописания «жаргон» имеет даже преимущество перед другими языками, ибо изображает народную жизнь на подлинном языке этой жизни. Ярый противник «жаргона» Ландау снабдил мою статью редакционным примечанием, где говорилось, что сборники на этом языке могут быть наполнены только «разной дребеденью». И тем не менее он вынужден был дать место еще целому ряду моих обзоров «жаргонной» литературы. Во втором обзоре («Восход», 1889, кн. 7) я дал отчет о первом томе «Фолксбиблиотек» Шалом-Алейхема, где собраны были лучшие силы тогдашнего идиш. Творец нового идиш Абрамович-Менделе напечатал здесь первую часть своей замечательной эпической повести «Волшебное кольцо» («Виншфингерл»); Шалом-Алейхем дал свой первый роман «Стемпеню»; Перец поместил здесь свою поэму «Монаш». О последней мне пришлось отозваться неодобрительно вследствие упомянутых выше особенностей первоначального перецевского стиля, предвестника будущего стиля декадентов. Самолюбивый автор еще долго не мог простить