Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
У Глеба Васильевича мне жилось уютно. Я спал у него в кабинете на тахте. Мы с ним рано вставали, вдвоем пили на кухне утренний чай, садились за работу в кабинете. Оторвавшись от рукописи, он кричал: «Никита!» На зов из другой комнаты мчался его мальчуган, за ним следом врывался пес, со шкафа прыгал злющий сибирский кот-недотрога – все трое были Никиты. Глеб Васильевич любил, когда я испытывал обширность его книгохранилища. Я называл каких-нибудь наглухо забытых писателей (он собирал главным образом русскую литературу), и Глеб Васильевич тянулся к полке и с торжеством библиофила протягивал мне творения или Полевого, или Масальского, или Засодимского, или Омулевского, или Нефедова, или Мачтета, или Авсеенко, или Баранцевича, или Салова, или Щеглова, или Тихонова-Лугового, или Владимира Тихонова, или исторический роман Зарина-Несвицкого «Тайна поповского сына», или Лазарева-Грузинского, или Ладыженского, или Лазаревского, или Фонвизина, автора «Романа вице-губернатора», или Лаппо-Данилевскую» или Потапенко.
Наши отношения с Глебом Васильевичем теплели день ото дня. Несмотря на то, что он был намного старше меня, он настоял на том, чтобы мы с ним «в знак и приятство» первой московской встречи выпили на «ты». И карточку свою он надписал с тронувшей меня многозначительной краткостью: «Николаю – Глеб». У него осталось всего два экземпляра лучшей его повести «Шуба». Я стал клянчить у него один экземпляр. Он не сдавался, наконец подошел к одной из книжных полок, коими был увешан и заставлен от пола до потолка большой его кабинет, вытащил «Шубу» и, с благодарной нежностью неизбалованного автора глянув из-под очков на упорного своего почитателя, прокартавил:
– Ну на, черт с тобой!
В Архангельске Глеб Алексеев сразу проникся сочувствием к моей если не сломленной, то, во всяком случае, надломленной судьбе. На словах он его не выражал. Я только видел, с какой ласковой грустью задерживался на мне его всех и вся изучающий взгляд. А вот о моей матери он писал мне в Архангельск, не боясь показаться сентиментальным: «Не могу смотреть на Вашу маму без ощущения слезы в горле…»
Глеба связывала любовь-дружба с его матерью до самой ее кончины. Он часто ездил на кладбище, обкладывал ее могилу дерном, сажал в ограде и на могиле цветы. Он знал о моей дружбе с матерью. «Вот такой же любовью, как Вы, любил и я свою мать – самого близкого мне человека на всей земле», – писал он мне тогда же.
В Архангельске Елена Михайловна Тагер предупреждала меня:
– У Глеба Алексеева такая биография, что в нее жутко вглядываться…
Намекала Елена Михайловна на то, что Глеб Алексеев, белый офицер, после войны очутился в Югославии, потом в Германии, выпустил там книгу о разложении эмиграции «Мертвый бег», переизданную затем у нас с благосклонным предисловием Мещерякова, одним из первых писателей-эмигрантов вернулся в Советский Союз, и здесь Борис Пильняк, вместе с которым Глеб Алексеев до революции начинал свой литературный путь, свел его с «Яшей» Аграновым. Алексеев и Пильняк бывали у «Яши», «Яша» бывал у них.
Об одном приключении, связанном с Аграновым, Глеб мне рассказал.
Однажды дамский угодник Агранов на вечеринке у Глеба попросил его на следующую вечеринку пригласить Валентину Александровну Дынник, критика и историка французской литературы, жену фольклориста Юрия Матвеевича Соколова. Глеб обещал– Зверь побежал прямехонько на ловца. Несколько дней спустя Глеб Алексеев, проходя по зале Дома Герцена, во всю ширину которой был накрыт стол для банкета, встретился лицом к лицу с Валентиной Дынник – и давай расстилаться перед ней мелким бесом:
– Валентина Александровна! Красивая женщина! В следующую субботу у меня соберется народ, и я был бы счастлив видеть вас в моей избушке на Башиловке. Обещали прийти Пильняк, Костя Большаков, Сережа Буданцев… С вами мечтает познакомиться Яков Саулович Агранов – он тоже у меня будет…
Валентина Александровна смерила Глеба королевски надменным взглядом.
– Вы что же это, Алексеев, в «Чеку» меня зовете? – спросила она. – Нет уж, извините. Это вы, очевидно, нуждаетесь, в «высоком» покровительстве, а мы, пока вас не было в России, обходились без дружбы с «Чекой», – как-нибудь обойдемся и впредь.
С этими словами Валентина Александровна величественно проплыла мимо Глеба.
…Много лет спустя, подружившись с Валентиной Александровной, я спросил у нее, был ли такой разговор с Алексеевым. Она припомнила – и подтвердила.
…И вот вечеринка у Глеба в разгаре. Изрядно выпив, все разбрелись по комнате, служившей и кабинетом, и гостиной. Кто-то стал наигрывать на рояле. Хозяин дома, облокотившись на рояль, призадумался. Вдруг кто-то сзади обнял его. Глеб оглянулся – в упор на него смотрит Агранов.
– Глеб! Тебе не удалось зазвать Валентину Дынник?
– Да, понимаешь, я ее звал, но она не может: едет читать лекции в какой-то провинциальный институт.
– Глеб! Ну зачем ты мне врешь?
Далее Агранов воспроизвел со стенографической непогрешимостью диалог между Глебом и Дынник.
– Ну, скажи, Николай, кто мог нас подслушать? – пучил свои наивно-хитроватые глаза Глеб Алексеев. – В дверях на секунду мелькнула пьяная рожа Левки Никулина и тут же исчезла. Остается предположить, что кто-то сидел под столом, и за скатертью его не было видно.
Русские интеллигенты даже в тех случаях, когда простое и единственно правильное решение напрашивалось само собой, предпочитали строить самые невероятные догадки, забывая о том, что они не герои романов Анны Редклиф или Александра Дюма, а вместо лишь граждане Советского Союза, где уголовная поэзия и уголовная фантастика были не в чести и не в моде и уступили место незатейливой прозе. И вот это чесанье левой ногой за правым ухом недешево обходилось интеллигентам.
Фигура Льва Никулина, жившего в одном доме с Алексеевым, так и осталась ему неясной.
После смерти Сталина кто-то сочинил эпиграмму:
Никулин Лев, стукач-надомник,Недавно выпустил трехтомник.
В эпиграмме сфера деятельности Льва Никулина, – видимо, по неосведомленности автора, – сужена. Никулин ухитрился первым из советских писателей побывать за границей (почему-то его посылали с нашей дипломатической миссией в Афганистан): и в Турции, и даже в Испании эпохи Примо де Ривера, куда всем прочим писателям путь был заказан. Все это не навело Глеба Алексеева на грустные размышления.
Биография самого Алексеева могла казаться «жуткой» лишь издали. Агранов время от времени делал меценатские жесты и кое-кого из писателей выручал. Меценатство давало ему возможность завязывать дружеские отношения с писателями и получать нужные ему сведения из первоисточника. Он афишировал свою дружбу с писателями: его подпись стоит первой под некрологом Маяковского «Памяти друга» («Правда» от 15 апреля 1930 года), а при жизни «друга» он все о нем выведывал у своей любовницы Лили Брик и не пустил его в 30-м году за границу, что, по всей вероятности, подтолкнуло Маяковского на самоубийство. Приятельствовать с Аграновым бывшего белого офицера, бывшего белоэмигранта Глеба Алексеева заставлял инстинкт самосохранения: ему хотелось схорониться под крылышко. Но никто от близкого знакомства Алексеева с Аграновым не пострадал. На такой афронт от Дынник Алексеев не рассчитывал: знакомить кого-либо с «Яшей» после того случая он закаялся и держал при нем – и не только при нем – язык за зубами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});