Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
…Меня до сих пор преследует сон, который снится мне во всей беспощадной достоверности мелких подробностей… «Я снова в Архангельске. Меня сюда выслали уже без всякого “дела”. Просто принесли мне на дом предписание, чтобы я выезжал из Москвы в Архангельск. Но теперь-то, теперь-то за что?.. Архангельск изменился. Барак для отметки снесли. Все “адмы” отмечаются в главном здании. И во сне я думаю: ‘‘Нет уж, на сей раз мне это не снится. Такими правдоподобными сны не бывают”. И опять я без работы, и опять я без денег. Только новая ссылка для меня гораздо страшнее: ну я-то – ладно, а кто будет содержать семью? Ведь она пропадет в Москве без меня». Я просыпаюсь – и мне стоит немалых трудов убедить себя» что ссылка мне снилась и что я в Москве.
А наяву я с благодарностью вспоминаю мой теплый Север, Самый Архангельск я невзлюбил – я привязался к людям, которые меня там окружали.
Вот уже и билет в кармане. Прощанье с Окатовым. Прощание с Новомбергским. Николай Яковлевич сказал мне:
– Мы с Марьей Ивановной навсегда сохраним о вас и о вашей маме безоблачно светлую память. Но переписываться не будем – мы живем во времена, для эпистолярного жанра неблагоприятные.
В самый день отъезда я был у Дмитрия Михайловича. Он дал мне письмо к Клавдии Николаевне Бугаевой – он как бы поручал меня ей.
Он проводил меня до Клуба моряков – там у меня было назначено свидание. Судьба и тут обо мне позаботилась: отрадная боль предстоящей разлуки с той, которая собиралась проводить меня на вокзал, умеряла боль от разлуки с друзьями. Я знал, что в Клубе меня ждет она. И все же я сделал над собой усилие, чтобы уйти от Дмитрия Михайловича. Когда я медленно затворял за собой дверь, он стоял и смотрел на меня…
Я благодарю Бога за то, что Он, хоть ненадолго, соединил меня с ним.
…Поезд тронулся. На душе было смутно.
В Москве на Северном вокзале меня должна была встретить мать. Сердце прыгало от одной мысли, что через какие-нибудь полтора суток я увижу Москву и москвичей. Но ведь я снова ехал навстречу совершенной неопределенности, в сплошной туман неизвестности! Я лишь предощущал, что еду не на праздник. Но моему обыкновенному, человеческому слуху не дано было уловить, что над Россией, пока еще в вышине, вновь завывает метель, лютее всех прежде бесновавшихся над нею метелей, и что скоро она всю ее занесет своими кровавыми хлопьями.
Моста, 1969
Кровавый буран
…политика отсечения чревата большими опасностями для партии… метод отсечения, метод пускания крови… опасен, заразителен; сегодня одного отсекли, завтра другого, послезавтра третьего, – что же у нас останется от партии?
Сталин. Из заключительного слова на XIV партсъезде (1925).…Сталин, в качестве генерального секретаря, внушал Ленину опасения с самого начала. «Сей повар будет Готовить только острые блюда», – так говорил Ленин в тесном кругу в момент X съезда партии.
Троцкий. Из речи на пленуме ЦКК и ЦК ВКП(б). («Правда» от 2 ноября 1927 г.)И вот я снова в Москве. Но только теперь Москва – моя-не моя. О прописке в Москве или в пригороде, хотя бы и временной, нечего даже и думать.
Прописался я в Перемышле и наезжал за работой в Москву. Щепкина-Куперник называла меня «беззаконной кометой в кругу расчисленных светил».
В Архангельске Глеб Алексеев подарил мне свою историческую повесть «Мария Гамильтон» с ободряющей надписью: «…в знак и приятство будущей московской встречи». И еще в Архангельске он взял с меня слово, что я прямо с вокзала – к нему, на Старую Башиловку (теперь – улица Расковой) и расположусь у него, а в Москве взял с меня другое слово, что и впредь я всякий раз буду останавливаться у него. Квартира у Глеба Васильевича была отдельная, управдомша к нему благоволила, и мое пребывание у него не грозило неприятностями ни хозяину, ни гостю. Если Глеб Васильевич с женой куда-нибудь уезжали, я иногда ночевал у Маргариты Николаевны, но вот это уже было небезопасно; там меня помнил едва ли не весь дом, и кому-нибудь могла припасть охота проявить бдительность и сообщить в отделение милиции, что в квартире № 10 ночует-де, мол, гражданин без прописки. Я предпочитал ночевать в «комнате отдыха» на Брянском (Киевском) вокзале. Мой молодой сон не боялся всенощного, то усиливавшегося, то затихавшего, слитного вокзального гула.
А Москва подурнела. Поубавилось в ней древних храмов.
К этому я был подготовлен. Центральные газеты с видимым удовольствием сообщали о «сносе старых зданий» – так называлось тогда разрушение древностей. В «Известиях» от 26 сентября 1936 года я прочел: «Начался снос Страстного монастыря». Наконец-то исполнилось желание Маяковского, высказанное им еще в 28-м году а стихотворении «Шутка, похожая на правду»: «…снесем Страстной и выстроим Гиз». Если память мне не изменяет, ни один поэт, ни до, ни после Маяковского, не замахивался на творения зодчих и живописи цев. Маяковский был одним из рекордсменов советского подхалимажа. Тут он поставил особый рекорд – рекорд вандализма, который мы не прощаем даже несмысленной черни. И жизнь ему воздала должное, не посмотрев на его несомненное дарование: поле его поэзии заросло травою забвения, как и поле поэзии Александра Прокофьева. Павел Васильев воспевал тюрьмы. А Прокофьев – расстрел мальчика-наследника («Разговор другого порядка»). Ведь это же надо быть каким извергом!
…И следа не осталось от Сухаревой башни, от Красных ворот. Зато по улице Горького и по Ленинградскому шоссе загундосил не слыханный мною доселе бас троллейбуса, похожий на голос бывшего протодьякона, певца Большого театра Максима Дормидонтовича Михайлова. Без меня провели первую линию метрополитена. Она шла от Сокольников до Охотного ряда, а здесь разветвлялась: один поезд шел до Парка Культуры, следующий – до Смоленской площади. Метро удивило меня просторностью станций, теперь кажущихся клетушками, а главное – порядком при посадке. Мне были памятны гроздья, висевшие на подножках автобусов и трамваев, озверевшие лица втискивающихся, а тут – ни толкотни, ни ругани; вместо визгливых и бранчливых кондукторш – подтянутые проводники, по-военному зычно подававшие команду: «Гатов!» – и первое время вводившие меня в заблуждение: мне казалось, что они подзывают переводчика Александра Гатова.
У Глеба Васильевича мне жилось уютно. Я спал у него в кабинете на тахте. Мы с ним рано вставали, вдвоем пили на кухне утренний чай, садились за работу в кабинете. Оторвавшись от рукописи, он кричал: «Никита!» На зов из другой комнаты мчался его мальчуган, за ним следом врывался пес, со шкафа прыгал злющий сибирский кот-недотрога – все трое были Никиты. Глеб Васильевич любил, когда я испытывал обширность его книгохранилища. Я называл каких-нибудь наглухо забытых писателей (он собирал главным образом русскую литературу), и Глеб Васильевич тянулся к полке и с торжеством библиофила протягивал мне творения или Полевого, или Масальского, или Засодимского, или Омулевского, или Нефедова, или Мачтета, или Авсеенко, или Баранцевича, или Салова, или Щеглова, или Тихонова-Лугового, или Владимира Тихонова, или исторический роман Зарина-Несвицкого «Тайна поповского сына», или Лазарева-Грузинского, или Ладыженского, или Лазаревского, или Фонвизина, автора «Романа вице-губернатора», или Лаппо-Данилевскую» или Потапенко.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});