Евгений Шварц - Телефонная книжка
7 сентября
Вот писал он, например, веселое стихотворение о том, как всем теперь хочется есть. Вполне гладкое, хорошо срифмованное. Но хитрость была не в этом. В стихотворении скрывались имена семи или восьми великих драматургов. Имя Шекспира мог найти ты в той строке, где автор горевал об исчезновении «ватрушек с пирогами». В другом стихотворении скрывались имена балерин. К концу пребывания нашего в Сталинабаде подружились мы с братьями Казмичевыми и особенно, пожалуй, с Юрием. Незадолго до отъезда были мы у него в гостях. Народу в небольшой его комнатке набилось до отказа. Был тут студент — медик пятого курса, он же поэт и переводчик с польского, он же польский патриот по фамилии Грушецкий. Худая, гибкая до развинченности, смуглая, с глазами огромными, темными и усталыми артистка русского сталинабадского театра. Она же — драматург и при том способный, она же отличная карикатуристка. Но так она ничего и не сделала, потому что шла, куда глядели ее глаза, огромные, окруженные темной тенью. И все делала она, подчиняясь тому, что хочется сегодня. И даже не очень хочется. Подчиняясь некоторой своей развинченности. Чувствует, что не надо бы, да уж так получается. И Михаил Матвеевич сидел в уголке. И глаза его смотрели терпеливо, и он чуть улыбался. Бронхоэктазия отпустила его подышать. Татьяна Матвеевна все ссорилась с польским патриотом, бормотала серединкою губ нечто непонятное, но Грушецкий оскорблялся, вздергивал голову по — пански и вступал в пререкания. И сидела за столом поэтесса, молодая, крупная, нескладная, томная. Выпив, взяла она мою руку и сначала прижала ее к горячей своей щеке, а потом стала целовать осторожно и нежно. Даже с благочестивым выражением. Я очень удивился, но руки не отнял, мне понравилось. Я даже подумал, может, не такая уж она нескладная. Но поглядел и увидел: нет, ничего не поделаешь.
11 сентября
Очень уже было тепло, мы только что пережили чудо сталинабадской весны. Началась она в феврале и до того дружно, что я, отвыкший от юга, все умилялся’. Шел апрель, а окна были открыты и тянуло в них теплом. Как во дворце ты чувствуешь избыток высоты, избыток блеска, праздничность, доведенную до религиозной силы, так и здесь ты ощущал избыток богатства в непривычной глубине и черноте неба и в количестве звезд. И как ни посмотришь в окно, все тепло, все мерцают звезды, нет отказа. Когда становилось потише, мы слышали, как не по — городскому лают — перекликаются собаки. И изредка вставлял свое слово Барбос, наш степной овчар бежевого цвета, с огромной головой, ростом с хорошего теленка. Он был ничей пес, но провожал нас, куда бы мы ни шли, а встречи», в чнак особой привязанности, брал в пасть полу твоего пальто и провожал до дому, до площадки третьего итмжн, до самой двери. Когда вышли мы от Казмичеви, Бнрбос очень обрадовался. Но мы были без пальто, ночь стояла совсем летняя. И тогда, чтобы все‑таки доказать свою любовь, Барбос подошел к Катюше, забрал в пасть ее руку и так и проводил до двери. Все казалось в те дни налаженным и круг знакомств установившимся. И отъезд в Москву, казалось бы, ничего не менял. Все сталинабадские друзья заброшены были в город войной и собирались уехать вслед за нами, при первой возможности. 9 мая 44 года, в знойный — знойный день, стояли мы у окон двух наших, выделенных для Театра комедии вагонов. Роз принесли столько, что пришлось освободить ведро с кипяченой водой, что припасли в дорогу, и поставить туда цветы. Юрий Матвеевич подарил Катерине Ивановне крошечное, фокус да и только, художественное издание «Станционного смотрителя» с дружеской каллиграфически сделанной крошечными буквами надписью. Профессора патологоанатомы подарили в дорогу бутылочку спирта. Поезд загудел, и все закричали «ура», и сталинабадский быт, столь установившийся, растаял, словно его и не было. Юрия Матвеевича и сестру его так мы и не видали с тех пор ни разу.
9 сентябряА Михаил Матвеевич зашел к нам в Москве, потом в Ленинграде, но это уже был не полный Михаил Матвеевич, некомплектный, без брата и сестры, без Сталинабада. Так и это знакомство растаяло. Их квартиру в Ленинграде захватили прочно, и устроились Казмичевы в Москве. Сначала непрочно, а теперь как будто бы попрочней. Две пьесы, переведенные Михаилом Матвеевичем, идут[4]. А Юрий Матвеевич, по слухам, женился. И мы, обсудив это сообщение, понадеялись, что он не оставит своих нежнейших, неприкаянных старших.
Следующая фамилия — Клыкова Лидия Васильевна,[0]. Это сестра Катерины Васильевны Заболоцкой[1]. Лидию Васильевну я почти не знаю, но рад поговорить о Екатерине Васильевне. Это, прямо говоря, одна из лучших женщин, которых встречал я в жизни. С этого и надо начать. Познакомился я с ней в конце двадцатых годов, когда Заболоцкий угрюмо и вместе с тем как бы и торжественно, а во всяком случае солидно сообщил нам, что женился. Жили они на Петроградской, улицу забыл, кажется, на Большой Зелениной. Комнату снимали у хозяйки квартиры — тогда этот институт еще не вывелся. И мебель была хозяйкина. И особенно понравился мне висячий шкафчик красного дерева, со стеклянной дверцей. Второй, похожий, висел в коридоре. Немножко другого рисунка. Принимал нас Заболоцкий солидно, а вместе и весело, и Катерина Васильевна улыбалась нам, но в разговоры не вмешивалась. Напомнила она мне бестужевскую курсистку. Темное платье. Худенькая. Глаза темные. И очень простая. И очень скромная. Впечатление произвела настолько благоприятное, что на всем длинном пути домой ни Хармс, ни Олейников ни слова о ней не сказали. Так мы и привыкли к тому, что Заболоцкий женат. Однажды, уже в тридцатых годах, сидели мы в так называемой «культурной пивной» на углу канала Грибоедова[220], против Дома книги.
10 сентябряИ Николай Алексеевич спросил торжественно и солидно, как мы считаем, — зачем человек обзаводится детьми? Не помню, что я ответил ему. Николай Макарович промолчал загадочно. Выслушав мой ответ, Николай Алексеевич покачал головой многозначительно и ответил: «Не в том суть. А в том, что не нами это заведено, не нами и кончится». А когда вышли мы из пивной и Заболоцкий сел в трамвай и поехал к себе на Петроградскую, Николай Макарович спросил меня: как я думаю, — почему задал Николай Алексеевич вопрос о детях? Я не мог догадаться. И Николай Макарович объяснил мне: у них будет ребенок. Вот почему завел он этот разговор. И, как всегда, оказался Николай Макарович прав. Через положенное время родился у Заболоцких сын. Николай Алексеевич заявил решительно, что назовет он его Фома. Но потом смягчился и дал ребенку имя Никита. Хармс терпеть не мог детей и гордился этим. Да это и шло ему. Определяло какую‑то сторону его существа. Он, конечно, был последний в роде. Дальше потомство пощло бы совсем уж страшное. Вот отчего даже чужие дети пугали его. И как‑то Николай Макарович, неистощимо внимательный наблюдатель, сообщил мне, посмеиваясь, что вчера Хармс и Заболоцкий чуть не поссорились, Хармс, будучи в гостях у Заболоцкого, сказал о Никите нечто оскорбительное, после чего Николай Алексеевич нахохлился и молчал весь вечер. Зато женщин Заболоцкий, Олейников и Хармс ругали дружно. Хармс, впрочем, более за компанию. Кроме детей, искренне ненавидел он только лошадей. Этих уж не могу объяснить, почему. Яростно бранил их за глупость. Утверждал, что если бы они были маленькие, как собаки, то глупость их просто бросалась бы в глаза. Но когда друзья бранили женщин, он поддерживал их своим уверенным басом. «Культурная пивная» гудит от разговоров, и все на темы общие — «народ — философ!» — говорил по этому поводу Олейников. И наш стол говорит о женщинах вообще. Кудрявая голова, бледное лицо и спокойные, даже сонные, светлые глаза.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});