Глеб Голубев - Всколыхнувший мир
Геологи постепенно открывают родную планету - и добывают из ее недр все больше доказательств тому, что она вовсе не оставалась неизменной.
Жорж Кювье создал теорию, пытавшуюся противоестественным образом объяснить эти перемены, сохранив в то же время учение о неизменности мира. Он уверял, будто время от времени божественный Творец, видимо, не очень довольный своими созданиями, уничтожал их, сметал с лица Земли, устраивая всякие страшные катастрофы: извержения вулканов, наводнения, оледенения. Потом создавал новые виды растений и животных, - чтобы они пребывали неизменными до следующего цикла катастроф.
«Теория Кювье о претерпеваемых землей революциях была революционна на словах и реакционна на деле. На место одного акта божественного творения она ставила целый ряд повторных актов творения и делала из чуда существенный рычаг природы» (Энгельс).
Один из учеников Кювье даже точно подсчитал, будто за всю историю планеты произошло двадцать семь циклов катастроф и божественных актов творения - ни больше ни меньше. Последней катастрофой, ссылаясь на Библию, Кювье объявил всемирный потоп. В свою очередь, и церковь весьма благосклонно приняла его теории, считая их как бы «научным подтверждением» библейских преданий.
Впрочем, не надо думать, будто Кювье был каким-то заблуждающимся недоучкой. Великий ученый, в своей области знаний он обогатил науку многими идеями и открытиями. Мы обязаны ему возникновением научной палеонтологии. Он много сделал для развития химии. Его бедой стало то, что он мало путешествовал и распространил на весь земной шар те особенности геологического строения, какие наблюдал в родных Альпах и в бассейне Сены. А потом уже созданная на основе этих наблюдений теория мировых катаклизмов так ему полюбилась, что не давала увидеть и принять ничего, что бы ей противоречило.
А Ляйелль, побывав во многих странах, пришел совсем к иным выводам. Он считал, что лик Земли непрерывно изменяли не столько внезапные катастрофы, сравнительно редкие, а прежде всего медленные, порой слабо заметные постепенные процессы: работа ветра, воды, солнца.
Мысль эта заинтересовала и увлекла Дарвина. Верно говорят, что и капля точит камень. Но неужели под воздействием слабых причин могут постепенно меняться даже горы, ставшие у поэтов символом вечности?
При первой же возможности он решил проверить еретические идеи Ляйелля - сделал это, когда корабль подошел к острову Сантьяго, самому крупному в архипелаге Зеленого Мыса. Чередование слоев горных пород, в котором он с увлечением разбирался, явно подтверждало правоту Ляйелля. («Это был для меня славный день. Я был подобен слепому, который прозрел, - он подавлен тем, что видит, и не может правильно разобраться в своих впечатлениях... Это была незабываемая минута! С папой ясностью могу я восстановить в памяти невысокий лавовый утес, под которым отдыхал тогда, ослепительно палящее солнце, несколько диковинных растений пустыни поблизости от меня, а у ног моих - живые кораллы в лужах, оставшихся после отлива...»)
Три недели пробыли они здесь - и каждый день был для Дарвина насыщен до предела. Он облазил все горы, обследовал плантации сахарного тростника и кофе, банановые рощи; измерял с помощью матросов толщину старого царственного баобаба. Он стрелял, препарировал и описывал птиц, ловил насекомых, собирал при отлива всякую морскую живность. («Цвет моего лица в настоящий момент близок к цвету лица наполовину вымытого трубочиста...»)
От его наблюдательных глаз не укрывалось ничего: ни изгиб стволов акациевых деревьев, запечатлевший направление постоянно дующих в одну сторону пассатов, ни пыль, которую он собрал с флюгера на самой верхушке мачты, - и пришел к выводу, что ее, несомненно, принес через океан ветер с далеких африканских берегов.
Записные книжечки с изображениями льва и единорога на обложках быстро теряли праздный, нарядный вид. Их страницы он исписывал вкривь и вкось, испещрял торопливыми рисунками и условными значками. («Память у меня обширная, но неясная... Я никогда не в состоянии был помнить какую-либо отдельную дату или стихотворную строку Дольше, чем в течение нескольких дней...»)
Не меньше хлопот у него было и в открытом море, когда они поплыли дальше. Погода установилась тихая. Дарвин забрасывал с кормы планктонную сетку и затем часами, забыв о жгучем солнце, разбирал на палубе причудливую микроскопическую живность, которую она приносила. Оказалось, океан вовсе не пустыня! И как красивы, нарядны были своими изысканными формами и пестрой раскраской все эти крошечные рачки и водоросли, когда он их рассматривал потом под микроскопом.
Чарлз быстро стал общим любимцем. Его прозвали Философом, а потом стали называть уже совсем по-дружески Мухоловом. Бывалых моряков умилял и смешил рассудительный молодой человек, пытавшийся все житейские споры разрешить торжественной ссылкой на священное писание. («Полагаю, что их рассмешила новизна моей аргументации...»)
Вахтенные офицеры, правда, ворчали, что Мухолов запакостил всю палубу «этим проклятым хламом», и грозились вышвырнуть его за борт вместе с грязью, но Дарвин только посмеивался. Где же еще было ему разбирать драгоценные материалы?
На корабле было в самом деле тесновато. Кормовая каюта, которую он делил с одним из офицеров, одновременно служила чертежной. А Дарвину она заменяла лабораторию. Здесь за большим столом, занимавшим чуть не всю каюту, он составлял гербарии, работал с микроскопом, вел записи. Но странное дело, теперь теснота ему вовсе не мешала. «К своему великому удивлению, я нахожу, что корабль па редкость удобное место для всякого рода работы, - писал он отцу. - Все находится под рукой, а теснота заставляет быть таким аккуратным, что в конце концов от этого только выигрываешь».
Работать Дарвину приходилось много. Выяснилось, что он плохо подготовлен к занятиям натуральной историей. Он не умел рисовать. В те времена, когда еще не существовало фотографии, это было для биолога недостатком существенным. («То обстоятельство, что никто не побудил меня заняться анатомированием, оказалось величайшей бедой в моей жизни, ибо отвращение я бы вскоре преодолел, между тем как занятия эти были бы чрезвычайно полезны для всей моей будущей работы. Эта беда была столь же непоправима, как и отсутствие у меня способности к рисованию».)
Начинающий натуралист работал даже во время шторма. Они сидели за огромным столом в своей каюте: на одном конце Стоке с географическими картами, на другом - Дарвин за микроскопом. Когда становилось уже совсем невмоготу, он виновато говорил Стоксу:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});