Державин - Олег Николаевич Михайлов
— Беда, батюшка барин!
— Да что там такое за передряга? В чем дело? — враз подскочили Блудов с Максимовым.
— Вышла у нас драка с бутошниками…
— Откуда же они взялись? — побледнел Максимов, поглядывая на Стешу с Державиным.
— Увидели мы, батюшка, что бутошники заугольно кого-то поджидают… — обстоятельно начал дворовый, утирая юшку. — Спросили их. Они отвечали грубо, и вышла брань. А как со двора на подмогу сбежалось обедов твоих, осударь, боле, нежели подзорщиков было, то мы их и поколотили…
— Ой, мамочка родная! — всплеснула руками Стеша. — Не мои ли то родители бутошников подговорили? Крут мой батюшка… И подозревал меня сегодня быть у вас в гостях. Надо мне итить…
— Вот и хорошо, душа моя, — быстро согласился Максимов. — А Гаврила тебя проводит. Не подыматься же мне от карт.
Вся Поварская улица во мрак погружена — хоть глаз коли. Стеша жмется к рослому сержанту, тот ласково успокаивает ее. Вон и церковь святых Бориса и Глеба. Пошли вдоль ограды, заросшей густою, в рост человека крапивою.
— Кто там, Гаврило! — только крикнула девушка.
Из крапивы высыпало с десяток молодцов, мигом подхватили Стешу, а Державина так саданули по зубам свинчаткой, что он, уже поверженный, мог только слушать удаляющийся низкий рык дьякона:
— Небось под плетьми все расскажешь!.. До всего дознаемся!..
Державин поднялся, почесал обстрекавшиеся ноги, сплюнул кровь и побрел восвояси..
Блудов с Максимовым делили за столом выигрыш, меж тем как вконец обессиленный, упившийся вином Яковлев спал на лавке.
Вышло чудно. Не Державин утешал Максимова, а Максимов его:
— Эх, душа моя! Женский быт, всегда он бит. Не тужи понапрасну. Как старики-то говорят — ждала сова галку, да выждала палку. Найдем себе другую грацию. А ты, душа моя, не гнушайся, выпей-ка за карточную нашу викторию да махнем в кабак, на Балчуг!
Державин не токмо вина, но и пива и меду не пил, так пригубливал. Но тут сам потянулся к рюмке. Вместе с добрым глотком он почувствовал необычайную легкость в теле и какой-то тонкий звон, словно весь сделался стеклянным. Он уже не слушался рассудка, не помнил ни о своих, ни о Стешиных бедах и с радостию снова наполнил рюмку хлебным вином. Хмель сильнее отурил его, и, напрягшись всем своим сильным молодым телом, Державин выскочил на середину горницы:
— В кабак, братцы! Его ведь ни днем ни ночью не затворяют! Вы же у меня истинно художники, ибо худо или зло творите! Да зато с вами, право, не соскучишься!
— Вот это, братец, по-нашему! — подкатился к Державину толстомордый Блудов. — Едем! А как раб божий Митька Яковлев проспится, вытолкать его взашей!
2
Сколь дивна пресветлая и преславная Москва, древняя столица России! И хоть правит империей Питербурх, ее холодный и беспощадный разум, живым, горячим и пульсирующим сердцем страны остается Москва. Со всех концов естественным током стекается в нее новый люд, словно приливает свежая кровь. Из далекой южной украины, от самой Астрахани шел сюда пешком, без гроша в кармане дьячков сын Василий Тредиаковский. А с Крайнего Севера, из Архангельска, за обозом с мороженой рыбой прошагал до Москвы черносошный мужик Михайло Ломоносов. Все здесь русскому любо: древние храмы, видавшие Дмитрия Донского, да Ивана Калиту, да Ивана Грозного, да нижегородского мещанина Кузьму Минина-Сухорукого, и новые, на французский и италианский манер дворцы в ожерелках пышных садов. И милое московское «аканье», воспетое Ломоносовым: «Великая Москва в языке толь нежна, что А произносить за О велит она…». Вольготно и просто — не то, что щепетный Питербурх — раскинулась и первопрестольная на семи своих холмах.
И под стать ей жители — весельчаки и чудесники.
Взять хотя бы знаменитого заводчика Прокофия Акинфиевича Демидова. Никогда не позабудет Державин виденного им небывалого чуда: в одно погожее июльское утро на трехверстной аллее, соединявшей подмосковное имение сего богатея с почтовым трактом, словно снеги белые легли. А это Демидов вздумал прокатиться средь лета красного в санях; велел для того скупить на Москве всю соль, да и покрыть ею дорогу. То-то было радости бедному люду, сбежавшему с бадейками и полотняными кисами. Дорогая соль по его проезде делалась их бесплатным достоянием.
Но хоть Москва, сей Вавилон новый, и тянет его неодолимо к себе, подобно горе магнитной, сам Державин все ж любит больше поглазеть на чужое веселие, чем участвовать в оном. Особливо если соединяется оно с забиячеством и непростительными шалостями.
Карета, запряженная четвертней, пронеслась Арбатскими воротами и, подпрыгивая на бревенчатой мостовой, повернула в сторону Тверской улицы.
Державину вспомнилось, как определен он был в ямские подставы надзирать исправность наряженных лошадей для шествия в Москву императрицы и всего ее двора. Начальником же его назначили подпоручика Лутовинова, который, как и его брат, капитан-поручик, оказался умным и очень расторопным в своей должности, но весьма и весьма развращенных нравов.
Сии офицеры гвардейские постоянно упражнялись в пьянстве, карточной игре и в обхождении с непотребными ямскими девками в известном по распутству селе Валдаях. Там проводили они иногда целые ночи в кабаке, наезжая с пряниками-жмычками, цареградскими стрючками, калеными орехами, маковой избоиной и другими вкусными заедками и никого посторонних, кроме девок, не впущая. И хотя целую зиму с ноября по последние числа марта в таком распутстве провели, однако самого Державина со всеми принуждениями до того до-весть не могли, чтоб он их жизнь делил. Только в карты мало-помалу играть начал. Хотя бы в памфил[6], но нет — в самые разорительное фаро и кинце…
И если время дозволяло, продолжал свое кропание стихов. Тихонько от товарищей читывал книги, глотал все подряд — Клейста, Гагедорна, Гелларта, Гадлера, Клопштока, а из отечественных — «Способ к сложению российских стихов» господина Тредиаковского, легкие вирши Сумарокова и, конечно, оды великого Ломоносова.
В обществе Гаврила стеснялся себя — говорил некрасно, и все срыву, часто пришепеливал. Но сейчас хмель непривычно туманил голову, и, откинувшись на сиденье, Державин в пылком своем воображении представил, как произносит речь о Ломоносове в рассуждении его великолепия и громкого слова, всегдашнего сладкогласия и вкуса.
«Ломоносов! с кем сравнить, кому уподобить его безмерный и могучий талант? Воистину лишь с деяниями общего нашего отца Петра Великого. Что Петр Первый совершил в отношении государства Российского, то сделал Ломоносов для нашей литературы. Он взошел на российский Парнас не тяжело ползущим парением, но дорогой прямой и открытой. Пламенные творения его полны мыслей, накопление которых, подобно стеснившейся при запруде воде, вдруг прорывается