Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Так ничего и не подписала. А сама раздумывала: из чего же все-таки состоит мой обвинительный материал? То польский генерал, то одиночество среди советских людей, а теперь уже и Сталин...
Конечно же, условия нашего существования были до неправдоподобия ужасны. Многие мои сокамерницы болели, а зачастую и умирали. На моих глазах угасла славная женщина, жена артиста театра имени Франко, Пастушкова. Пожилая немка, мы называли ее мадам Клейст, неожиданно умерла прямо во время беседы со мной. Мы сидели рядом, и она рассказывала мне о своем парикмахере, советовала — когда вернемся в Киев, причесываться у него. А та веселая немка, с которой мы встретились еще в киевской камере, повесилась в оправочном помещении на своем чулке — как-то исхитрилась.
И все же, надо сказать честно — следователи не били нас. Кричали, угрожали — да, но здесь, в новосибирской тюрьме, если избивали, так только мужчин, и то не следователи, а вахтеры. Об этом мы узнавали, когда слышали по ночам крики, стоны истязаемых людей и еще — когда нас раз в сутки выводили «на оправку». Иной раз, входя в это помещение — тут и открытые уборные в четыре очка, и три крана с раковинами для умывания, конечно, холодной водой, без мыла,— мы замечали на темном крупнозернистом цементном полу следы крови, а бывало — целые лужи крови. Вот тогда те из моих сокамерник, у кого в этой же тюрьме сидели мужья, сыновья, братья, принимались горько плакать, причитать... Да не только они, плакали, вероятно, мы все.
Особенно часто это случалось во время дежурства одного из троих наших вахтеров, они сменялись по суткам — Федьки-зверя, как называли мы его, естественно, за глаза. Уже не помню, почему мы окрестили его Федькой, ну а добавка «зверь» возникла по понятным причинам.
Однажды досталось и мне от вахтера. Но не Федька-зверь был виновником расправы, тот, как ни странно, относился ко мне с симпатией — если к нему может быть применено это слово. Когда мы по команде «На оправку!» выходили из своей камеры в коридор — всегда, так же, как сидели в камерах, в одних рубашках,— он каждый раз старался этак игриво подтолкнуть меня локтем в бок, и его звериная морда расплывалась в каком-то подобии ухмылки: «Ну ты, белая!»
В тот день, о котором я хочу рассказать, дежурил другой не такой свирепый конвоир. Привел он нас «на оправку», а сам, как положено было, когда оправлялись женщины, остался стоять в коридоре. Войдя в это помещение, мы тот час же сбрасывали рубашки, кидались к раковинам, обмывались холодной водой и пили, пили эту воду без конца, наверняка, по два-три литра, пили и как бы насыщались, заполняя свои изголодавшиеся внутренности чистой водой.
Когда мы, как обычно в спешке, закончили свои оправочные дела, дверь из коридора распахнулась, и конвоир скомандовал:
«Выходи! Стройся!»
А я осталась последней. Стою, задрав на раковину ногу, торопливо домываю ее и заискивающе лепечу: «Вот сейчас, одну секундочку!»
А тем временем все уже выстроились в коридоре по двое в шеренгу. В ответ на мой робкий лепет конвоир подходит ко мне, хватает сзади за шею и с силой швыряет в противоположную стену. Я бухаюсь головой, всем телом об стенку и падаю на мокрый, грязный цементный пол. Жгучая боль резанула живот, все внутренности, низ моей рубашки залился кровью. (А вообще, пребывая в тюрьме, все мы вскоре лишались естественных физиологических функций, присущих организму молодых женщин.) Так вот, я падаю на пол, но дежурный вовсе не смущен происшедшим, он злобно рычит: «Вставай, становись в строй!»
И я, кое-как преодолевая боль и мучительную слабость, встаю, становлюсь в строй, иду вместе с женщинами по коридору и, захлебываясь слезами, из последних сил кричу, не думая о том, чем это мне грозит: «Проклятые! Вы хуже фашистов: те мучают врагов, а вы — своих! Что мы вам сделали?»
Вот так шла по длинному коридору и кричала. Направо и налево зловеще чернеют огромные металлические двери с замками, одна повторяет другую, за ними сидят такие же, как и мы, ни в чем не повинные, обездоленные люди, тут мужчины, там женщины, и, конечно, слышат мои надрывные беспомощные выкрики.
А вахтер, как ни странно, молчит. Видно, им не положено набрасываться на нас в коридоре, где все слышно из других камер.
Добралась я до своего места и повалилась без сил. Даже есть в тот день не могла. Не лучше и на следующий.
«Пиши письмо начальнику тюрьмы! — настаивают сокамерницы.— Надо пожаловаться на этого негодяя».
И принялись — те, кто «жил» вблизи дверей — стучать, требовать бумагу и карандаш.
А дежурил в этот день самый спокойный из вахтеров, уже довольно пожилой. Через какое-то время принес и листок бумаги, и карандаш. Я коротко изложила свою жалобу на вчерашнего дежурного.
Забегу вперед: через два месяца, вернувшись в эту камеру из больничной, я узнала от соседей о том, что вскоре после моего ухода появился начальник тюрьмы и велел передать, мне, когда вернусь в камеру: вахтер, побивший меня, снят с работы.
Трудно, конечно, сказать, действительно ли этого негодяя уволили или же попросту перебросили с одного места на другое, но самый факт прихода в нашу камеру начальника тюрьмы, его реакция на мое заявление, если можно так сказать, порадовали моих сокамерниц, а потом и меня.
Да, в этом гигантском аппарате, предназначенном для порабощения невинных людей, для насилия, попадались и жесточайшие изверги, и более мягкие люди. Часто я думала: а кто контролировал их методы работы с заключенными? Не какими-либо прославленными, с которыми расправлялся сам Сталин и его клика, а вот такими рядовыми советскими людьми, как, скажем, я? Кто проверял работу следователей, вахтеров, разного промежуточного персонала? Наверное, никто. Каждый исполнял свои служебные обязанности по мере своих душевных качеств. Были среди них садисты, палачи, они мучили, избивали, издевались над попавшими к ним в лапы жертвами, заставляли их клеветать на самих себя,