Ирина Одоевцева - На берегах Невы
Чуковский сидит за маленьким столом на низком — не по росту — стуле, далеко протянув вперед длиннейшие ноги, весь извиваясь и как бы ломаясь пополам.
Студисты зорко подметили этот его «перелом», и увековечили его в своем Студийном Гимне.
У входа в Студию Корней ЧуковскийПочтительно «ломался пополам».
«Почтительно» — тоже правильно подмечено, — Чуковский полон почтения не только к поэтам и писателям, но и к своим ученикам. И даже к своим собственным детям. Ведь его знаменитый «Крокодил» посвящен:
«Коле и Лиде Чуковским, моим многоуважаемым детям».
Сегодня Чуковский особенно в ударе.
Он широко жестикулирует своими длиннейшими руками, похожими на щупалъцы спрута, и весь исходит блеском и вдохновением.
— Не находите ли вы, — шепчет Оцуп, — что он похож на того зеленого человека-змею в цирке?
Я не отвечаю, но он не унимается.
— Отсюда, должно быть, и его змеиная мудрость. И Боже мой, до чего он трудолюбив и работоспособен. Ведь он встает в пять утра…
Я прижимаю палец к губам — не мешайте слушать — и Оцуп замолкает на полуфразе.
Да, я знаю, что Чуковский неправдоподобно трудолюбив и работоспособен, что он встает в пять часов, чтобы позаняться спокойно — весь день у него расписан лекциями, заседаниями, практическими занятиями и прочим — некогда дух перевести.
Исследуя творчество Некрасова — он им теперь занят — он тратит бесконечное число часов на подсчеты повторяющихся у Некрасова слов и рифм, составляя целые картотеки и статистические таблицы.
Непонятно, каким образом из такого книжного, методичного, мертвящего труда получаются вдохновенные статьи и лекции, похожие на импровизацию, трепещущие от жизни, рассыпающиеся блестками остроумия.
Я как-то в присутствии Лозинского удивлялась странному несоответствию между упорством, с каким работает Чуковский, и блистательной манерой преподносить результаты этой работы.
— Ничего тут удивительного нет — с профессорским видом заявил Лозинский — Всему виной Лафонтен и наш дедушка Крылов, привившие нам ложное понятие о муравье и кузнечике — стрекозе, противопоставляя тип труженика-муравья типу стреко-кузнечика. А они прекрасно уживаются и дополняют друг друга в Чуковском, наперекор басне.
Публичные лекции Чуковского всегда проходят при полном сборе. Но на эстраде, в огромном зале Чуковский совсем иной, чем здесь, в Студии.
Там он не вскипает, не пенится, не взмахивает своими спрутообразным руками, не извивается, не ломается пополам под натиском вдохновения.
Там он сидит неподвижно, нагнув голову и читает по тетрадке страницу за страницей, монотонно без пауз, не подчеркивая, не выделяя отдельные слова и фразы, ни разу даже не взглянув на слушателей.
Да конечно, его публичные лекции пользуются большим успехом. Но что бы это было, если бы он преподносил их так, как в Студии!
По-видимому Чуковскому, чтобы показаться во всем своем блеске, нужна интимная обстановка, не более двух десятков молодых, преданных ему учеников, а не огромная аудитория — «анонимное тысячеухое чудовище» — по определению Гумилева.
Сегодня Чуковский особенно в ударе. С какой убедительностью он предостерегает поэтов от опасности, подобно Маяковскому, перегружать стихи парадоксами, вычурными образами, метафорами. Необходимо помнить о шкале читательской восприимчивости. За пределом ее сколько чудес или ужасов ни нагромождай, до читателя они «не дойдут».
Но Маяковский неистово, щедро забрасывает читателя все новыми и новыми диковинками.
— Хотите — громогласно вопрошает Чуковский, подражая трубному голосу Маяковского —
— Хотите, выну из левого глазаЦелую цветущую рощу?
И вдруг, весь съежившись, безнадежно машет рукой, отвечая сонно:
— Вынимай что хочешь. Мне все равно. Я устал.
Чуковский непередаваемо изображает этот диалог Маяковского с читателем, и класс так грохочет и рокочет от смеха, что даже подвески хрустальных люстр начинают заливчато позванивать и перекликаться.
После лекции мы, как всегда, не спешим расходиться. Никто не торопится домой. Тут, в Доме Искусств, в ДИСКе, мы чувствуем себя гораздо больше «дома», чем в собственных нетопленных квартирах.
Ко мне подбегает стриженая, как мальчик, Ада Анушкович-Яцына, лучшая и любимейшая ученица Лозинского, автор стихотворения:
— Я иду с своей судьбой не в ногуНа высоких каблучках французских,Я устало села на дорогуПусть судьба уходит — мне не жалко,
которое, к моему негодованию, часто приписывают мне — неизвестно почему.
— Как хорошо, что вы пришли. Я даже звонила вам по телефону, да вас уже не было: У нас — конкурс вольса.
— Вальса, — поправляю я.
— Нет, не вальса, а вольса.
И Ада сбивчиво и торопливо рассказывает мне, что вчера во время класса переводов, Лозинский, объясняя строку дю Беллей «опьянев от пьянящего танца», сообщил им, что дело шло о вольсе — из которого впоследствии вышел вальс. Вольс танцевали при французском дворе, танцевали его и на свадьбе Генриха Наварского с Маргаритой Валуа и только Людовик XIII наложил на него запрет.
Начиналось чем-то вроде польки, но через несколько тактов кавалер должен был поднять свою даму на воздух, продолжая кружить ее. Танец этот требовал большой силы и ловкости и вызвал моду дамских подвязок, украшенных драгоценными камнями.
Вольсом заинтересовались в Студии, и студисты стали сейчас же упражняться в нем. Но никому из танцоров не удалось поднять свою даму на воздух. Услышав о вольсе, Николай Оцуп сейчас же решил, что он отлично протанцует его, и предложил мне быть его партнершей, должно быть из-за моей крайней «легковесности».
И вот в столовой, пустующей в эти послеобеденные часы, мы с Оцупом начинаем кружиться по паркету все быстрей и быстрей. Я крепко держу его за шею обеими руками. Толчок, и я чувствую, что отделяюсь от земли и от страха закрываю глаза. Мне кажется, что он упадет вместе со мной или уронит меня, и я сломаю себе спину. Мне так страшно, что я даже не могу кричать. Но он продолжает кружиться и кружить меня.
— Видите, так отлично выходит — говорит он над самым моим ухом. — И совсем не трудно. Могу еще сколько угодно… — И я начинаю смеяться, но все же не решаюсь открыть глаза.
И вруг — резкий толчок. Оцуп выпускает меня из рук. У меня кружится голова, я с трудном удерживаюсь на ногах.
Отчего все вдруг замолчали? Отчего у Оцупа такое растерянное лицо?
Я поворачиваюсь и вижу — в дверях стоит Блок и серьезно и внимательно смотрит на эту дикую сцену.
— Что же вы перестали танцевать? — говорит он глухо и медленно. — Разве я уж такое страшилище? Я очень люблю, когда веселятся, когда смеются и танцуют. Я и сам бываю очень веселый.