Эмиль Кардин - Минута пробужденья (Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском))
У Матвея мелкие черты лица, ровный вытянутый нос, волосы, скрадывающие лоб. Задумавшись, он прихватывает зубами нижнюю губу, смотрит исподлобья.
Эти люди никогда не будут носить ту же одежду, что и хозяева, не узреют великолепных картин и скульптур.
— Безропотность лапотного племени. Ведать не ведают, что возможно и по-другому, — подхватывает Бестужев. — Смирение въелось в кровь, злость срывают на лошадях, жен бьют смертным боем, глаза заливают вином… Дать народу идеалы, образцы, могущие увлечь, возвысить…
— Опомнись! Какие идеалы! — в голосе Муравьева недоумение. — Сплошь темнота, безграмотность. Невежество — собрат тиранства.
Диалог еще не раз возобновится, оборвется, вспыхнет снова, замыкая заколдованный круг. Чтобы просветить народ, надо изменить условия его бытия. Но на разумные перемены способны люди, вкусившие от древа познания. В наших землях это древо растет только в заповедниках, куда простой люд не вхож.
— Для нас с Сергеем не существовало края лучше России, — задумчиво вспоминал Муравьев, когда Они ночевали в тесной, с нависшим потолком комнате почтовой станции. — Не понять было матушку, предупредившую: «В России вы найдете рабов».
— Но и сегодня ничего лучше отечества не знаешь! — приподнялся на подушке Бестужев.
Матвей отозвался не сразу.
— Я и сегодня готов собою жертвовать ради России.
За оклеенной дешевыми обоями стеной раздавались брань, женский визг, звон посуды, — гуляет купец.
— Нам не спать, — Бестужев мотнул головой на стену. — Страшна голодная бунтующая чернь, но и чернь, добравшаяся до яств…
— Ты запамятовал об офицерских пирушках, о петербургских разгулах.
Не запамятовал, пображничал бы сейчас вместо того, чтобы слушать чужие пьяные вопли. Но Муравьеву в том не сознаешься, он строгих правил, чуть что — укоряющий взгляд исподлобья. Когда в Следственном комитете у него дознавались о причастности к обществу кое-кого из молодых людей, славившихся своими кутежами, брезгливо отверг предположение: «Они были слишком безнравственны, чтобы быть принятыми». «Так, стало быть, вы очень нравственны?» — «Я только отвечал на ваш вопрос».
Вместо сна в голове одуряющая путаница. Мужичье в армяках и лаптях — бессчетное рабье племя. А граф Дибич? С его орденами, ботфортами, лентами, эполетами, надменными позами, поучениями? Рабы внизу и наверху…
В Екатеринбурге остановились у почтмейстера. Хозяин щуплый, очки сползают с переносицы.
— Господа… не откажите, не обессудьте…
Достал большой клетчатый платок, вытер лоб. Почтмейстер умолял отобедать у него, чем бог послал. Он ждал их, считал дни, раздобыл доброго вина, жена с утра на кухне.
Бокалы за здравие Матвея Ивановича, Александра Александровича, их друзей.
Глухим надо быть, незрячим, чтобы не видеть, сколько души вложил почтмейстер в застолье, как благоговейно взирает на опальных гостей, какой восторг застыл в карих очах его супруги.
Что там екатеринбургский почтмейстер! Тобольский гражданский генерал-губернатор Бантыга-Каменский, красноярский — Бегичев — встречали вчерашних узников, ныне странствующих поселенцев, как почетных визитеров. Оба губернатора пописывали. Бестужев их собрат по перу, оба преклонялись перед просвещеннейшей семьей Муравьева-Апостола.
Нет, не всеобщее рабство. Должностные лица, высокопоставленные чиновники, отлично знавшие, что в столицу полетят доносы, открыто выказывали свое расположение вчерашним заговорщикам.
На каторжных и ссыльных, оказывается, лежит не одно лишь клеймо отверженных, но и печать самоотвержения. Есть люди, для коих они — герои.
Муравьев-Апостол подбирал нижнюю губу, вперял неотступный взгляд в самодовольно улыбающегося спутника. Опрометчиво преувеличивать сочувствие. Сколько враждебности выпало на их долю и еще выпадет. Здесь коней не запрягают, там ночевать негде, однажды к обеду принесли разрезанное мясо, чтобы не давать ножей. Повсюду рыскают агенты, вынюхивают, следят за ссыльными и за тем, как их встречают…
Все это верно. Потому и обидно Бестужеву. После всего пережитого он мальчишески вверяется иллюзиям.
Одна дума не отпускает его — свидеться бы с Николаем и Михаилом. Их партию везут по тому же маршруту. Если гнать на перекладных…
После изнурительной дороги поздним вечером на исходе ноября добрались до укрывшегося в зимних сумерках Иркутска; возок замер у губернаторского дома. В доме давали бал. Светился иней на замерзших окнах, музыка рвалась сквозь запертые двери.
Окоченевшие до костей Муравьев и Бестужев вылезли размяться.
— Далеко направились? На бал не званы…
На крыльце пошатывался долговязый чиновник во фраке. Ему было весело, тепло и без шинели.
— Ишь ведь, к губернаторскому дому… В острог…
Они успели отвыкнуть от арестантских помещений с решетками, от тяжкого звона оков, от грязных полосатых матрацев, набитых вонючей соломой…
В остроге на часах стоял солдат, помнивший Матвея Муравьева еще по Семеновскому полку и сосланный в Сибирь за участие в «возмущении». Прислонив к косяку ружье, часовой бросился на шею Муравьеву.
Бестужев пытался сосредоточиться. Вот оно как: от обеда у тобольского губернатора до железной казематной койки в Иркутске. Все у него теперь неверно, постоянна лишь зависимость от чужой воли, от чьих-то прихотей. Но если дело обстоит подобным образом, значит, разболтались государственные скрепы. Не только на дворцовых этажах, где паркетное свободомыслие — чуть ли не признак хорошего тона. Солдат-семеновец открыто сострадает декабристам.
Однако можно посмотреть на вещи иначе: разболтавшиеся оковы будут носить и носить, не ощущая их тяжести, натертых мозолей.
Солдат, откровенничая с Муравьевым, сыпал именами. Мелькнул и Якушкин. Не Иван ли Дмитриевич? Он самый. В соседнем каземате.
Бестужев рывком отстегнул ремни на чемодане, раскидал вещи. Вынул драгоценный подарок — «Цыган» Пушкина.
— Передай, служивый, и поклонись от Александра Бестужева.
Утром напоили жиденьким чаем. Но попозже принесли завтрак из трактира, оттуда же и обед. Вечером позвали в баню.
В липком, выжигающем глаза пару двигались костлявые фигуры, слышалось звяканье желез. Прислуживали — сноровисто, угодливо — клейменые преступники с рваными ноздрями.
Из пара вынырнул кто-то в мыльной пене, обнялись, ребра скользнули под ладонью.
— Иван!
— Саша!.. Спасибо за «Цыган»…
Опустились с Якушкиным на деревянный мокрый полок. Бестужев забыл о бане, о каторжниках с ушатами… «Цыгане» — вечная поэзия, романтизм, вольное сердце…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});