Джон Херси - Возлюбивший войну
Затем Салли направился к Мерроу, но пока он шел по комнате, отчетливый, как труба Сачмо[3], голос Базза произнес:
- О'кей, мальчик Салли! Я не сплю.
Он, конечно, лгал. Он бодрствовал также, как Стоунхендж[4], но и во сне сумел подсознательно увильнуть от встречи со слепящим лучом фонарика.
Одетый и готовый к вылету, я мог позволить себе, как всегда делал Базз, полежать еще немного. Я прислушивался к шуму в нашем бараке, к тому, как люди вставали, тащились в уборную, хлопали дверцами металлических шкафчиков, спускали воду в унитазах. Я слышал, как Уильсон, фальшивя, запел: "О, какое прекрасное утро", нажимая на слово "прекрасное" - не иначе, он выглянул в окно и увидел туман. Новичок по фамилии Шуман, всего лишь с тремя боевыми вылетами за душой, но такой же громогласный, как Мерроу в начале нашей службы в Англии, ругал теплую воду, а Малтиц, парень, который говорил так, словно у него каша во рту, - он лежал на своей койке и не спал, хотя и не участвовал в вылете, так как его самолет пострадал во время рейда на Абвиль-Друкат и теперь ожидал, когда его подлатают ребята из ангара, - орал нам всем:
- Ни пуха ни пера, детки! Пошлите мне открытку, а? Да скорее возвращайтесь, а?
В ответ загремел хор ругательств:
- Поди высеки себя!.. Поцелуй меня в задницу!.. Заткнись, милашка!
Матлиц только пронзительно и визгливо смеялся - так кричит ночью полярная гагара.
Вскоре люди начали покидать барак. Дверь с сильной пружиной то и дело хлопала, сотрясая всю постройку.
Я вновь подумал о нашей последней встрече с Дэфни, о том, что я узнал о Мерроу, и о том, как не похоже мое нынешнее пробуждение на все предыдущие, и остро почувствовал и сожаление и утрату - утрату того, другого Мерроу, которым я так восхищался, или, пожалуй, утрату другого Чарльза Боумена, другого меня, который восхищался и был так наивен.
В конце концов Мерроу встал, мгновенно оделся и, словно во сне, вышел из комнаты. Меня он не заметил, да он, вероятно, и глаз-то не открывал, он вообще никогда никого не замечал, разве что изредка, когда хотел произвести впечатление.
Я последовал за ним.
В дни боевых вылетов нас кормили в столовой номер один для старших офицеров. Она ничем не отличалась от нашей, только в ней обычно столовались старшие офицеры и наезжавшие к нам большие начальники. По их мнению, это заставляло нас, капитанов и вторых лейтенантов, сознавать все свое значение в те дни, когда нам предстояло рисковать своей дешевой жизнью, хотя в большинстве случаев нас просто раздражал вид самодовольных штабистов, ходивших в больших чинах; если завтрак назначался, скажем, на два тридцать, они являлись все, как один, потому что вообще еще не ложились спать после игры в картишки, светской вечеринки либо приема у какой-нибудь старой выдры, причем некоторые из них приходили вдребезги пьяными или основательно "под мухой". Шутнички из обозной роты! Отвратительно!
Из-за переноса вылета завтрак в то утро так запоздал, что в столовой было пустынно, как в склепе, из штабников пришло только несколько ребят - работников оперативного и разведывательного отделений. Был здесь и Шторми; он выглядел как туча, грозящая мелким моросящим дождем.
Рядом со мной на скамейку плюхнулся Перкинс; глаза у него затекли.
- Представляю себе, как наше начальство пускает сейчас слюни в подушки, - мрачно заметил он.
- Но не могли же они до такого времени оставаться на ногах, - ответил я. - Это прямо-таки узасно для морального духа офицеликов.
- Сукины дети, - проворчал Перкинс.
Когда почти все уже собрались, в столовую не спеша вошел Мерроу. Должно быть, он умылся в уборной для старших офицеров, рядом с их салоном, потому что выглядел свеженьким, словно новорожденный. Мерроу отпустил какую-то шутку; я видел, как сморщился от боли и разозлился Стидман, когда Базз шлепнул его по спине.
На столах появились полные сковороды бекона, похожего на пропитанные маслом тряпки, и желтой кашицы пополам с водой - яичницы из порошка. А еще блинчики, тост, колбасный фарш и бобы (именно то, что нужно для полетов на большой высоте, - спросите у Прайена, стрелка нашей хвостовой установки!). Когда на стол ставили пропитанную водой яичницу, я отвернул нос.
- Ку-ка-ре-ку! - закричал Перкинс.
Я налил себе чашку кофе, еще одну и еще. Предполагалось, что есть надо обязательно, я знал об этом, но просто не мог себя заставить, что бы там ни говорил док Ренделл.
Иногда в дни боевых вылетов я вообще не брал ни крошки в рот. Во время завтрака - кофе, затем четыре, шесть, а то и восемь часов в воздухе, где я, как понимаете, был слишком занят (давайте скажем так), чтобы есть превосходный бортпаек, поставляемый дядюшкой Сэмом для своих воюющих мальчиков; потом, после полета и всяких связанных с ним дел, в столовой из-за позднего времени вам могли предложить только холодные остатки, к тому же я считал, что на пустой желудок лучше спится.
Доктора я видел ровно неделю назад. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, рядом с металлическими шкафчиками оливково-зеленого цвета, и переводил пристальный взгляд с большого ретушированного портрета своей жены, чем-то напоминавшей полевую мышь, то на мое лицо с кожей нездорового оттенка, то на свои пальцы с наполовину изгрызенными ногтями, за что его никак нельзя было винить - ведь он постоянно отвечал за пятьдесят измотанных летчиков; время от времени он посматривал на стопку медицинских книжек, которые доказывали прогрессирующее неблагополучие со здоровьем пилотов и могли бы послужить обвинительными документами против снисходительных психиатров, из патриотического усердия готовых признавать "годными" даже заведомых психов; потом на свою трубку; на стену; на небо, которое уносило многих его беспокойных пациентов в самую пасть врага и порой доставляло обратно. Он велел мне есть по утрам. Постоянно твердил о калориях. О дополнительных трудностях, возникающих во время полета при отсутствии правильного питания. О резервах организма. И все такое прочее.
Я ответил, что вообще ничего не ем во время завтрака.
По утрам, в дние боевых вылетов, мне просто надо заставлять себя что-нибудь съесть, сказал он.
- Док, а наш мир не вызывает у вас тошноты?
Он взглянул на меня, и его глаза с покрасневшими веками ответили: "Сплошь да рядом", щеки конвульсивно задергались, и на лице появилась широкая улыбка, и он рассказал мне басню, тут же, по-моему, придуманную.
- Жила-была ворона; аппетит у нее был как у кондора, а может, как у козла. Только интересовал ее не вкус вещей, а то, как они выглядят. Ей нравились сверкающие предметы, всякие серебряные и другие блестящие вещицы, и как-то однажды она проглотила дамское кольцо, никелевую монетку, потерянную ребенком на обочине дороги, пуговицу от воротничка священника, блестку с платья, сурдинку от скрипки, жетон для радиолы-автомата и много всякой другой дряни. В полдень ворону начало тошнить, и она сказала себе: "Кажется, я что-то съела". Неприятное ощущение в зобу усиливалось, и в конце концов ворону вырвало. Проглоченные предметы показались вороне такими красивыми, что ей захотелось снова проглотить их, но, рассудив, что какой-то из них и был причиной ее недомогания, она решила не трогать ни одного и улетела, чувствуя, что могла бы получить удовольствие, да не сумела. Мораль ясна?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});