Светлана Аллилуева – Пастернаку. «Я перешагнула мой Рубикон» - Рафаэль Абрамович Гругман
Светлана понимала, что брат немало набедокурил; помимо пьянок, рукоприкладства, несдержанности языка и сожительства с подчинёнными по службе женщинами за ним числились более серьёзные преступления: мародёрство, использование служебного положения, злоупотребление властью и разбазаривание государственных средств. Такие же грехи были почти у всего генералитета. Но все они соблюдали субординацию; когда требовалось, прогибали спину и демонстрировали чинопочитание, и никто из них не обвинял правящий триумвират в убийстве товарища Сталина и не угрожал «встретиться с иностранными корреспондентами и порассказать им всё!»
Василий сам вызвал огонь на себя. Началось следствие, и оказалось, что неуправляемый генерал психологически хрупок и слаб. Оказавшись за решёткой, Василий Сталин сломался. Морально раздавленный, пережив психологический шок, он сознавался во всех грехах и писал руководству страны слёзные покаянные письма, обещал исправиться и просил снисхождения. Ворошилов, Микоян, Хрущёв знали его с детства. Через полтора года, посчитав, что в заключении он образумился, они над ним сжалились.
В декабре 1954-го Хрущёв вызвал к себе для беседы Светлану Сталину и рассказал ей, как он планирует вернуть Васю к нормальной жизни. Он рассчитывал на её помощь, надеялся, что она по-семейному растолкует ему, по каким правилам ему предстоит жить. Вася носил фамилию Сталин, и в стране, в которой продолжал существовать культ личности его отца, с этим надо было считаться. Вася должен понять, втолковывал Хрущёв Светлане, что он обязан жить как обычный советский человек, не привлекая к себе внимания, с сестры брать пример, – не зная, как далеки друг от друга брат и сестра и что она не в силах на него повлиять.
Василий, пока обсуждалось его освобождение, заболел. Из Лефортова его перевели в госпиталь МВД, расположенный возле нынешней станции метро «Октябрьское поле», в специально оборудованную палату, разрешив свободно его навещать. Оттуда, по словам Хрущёва, писала Светлана, его должны были отправить в больницу, затем – для оздоровления в правительственный санаторий «Барвиха», а когда он подлечится – домой, на загородную дачу, и живи Вася в своё удовольствие по оговорённым правилам.
В госпитале МВД Василия проведывал старший сын Александр. Неизвестно, навещала ли его Светлана, она об этом не пишет…
Но он вновь сорвался, не прошёл испытание свободой общения. В его палате появились бывшие друзья: спортсмены, футболисты, тренеры, надеявшиеся на его скорое освобождение и возобновление прежних милостей, которыми он их одаривал. Со всеми он по старой памяти выпивал, вновь шумел, угрожал, скандалил и требовал невозможного. В таком состоянии он был социально опасен и вместо планируемого освобождения через месяц вновь оказался в Лефортовском следственном изоляторе. Там он пробыл до 2 сентября 1955 года. Наконец, военная коллегия вынесла ему приговор: восемь лет исправительно-трудовых лагерей.
Но ни о каком лагере, где он мог свободно общаться с заключёнными, речь на самом деле не шла. Под именем Васильева Василия Павловича его спрятали во Владимирской тюрьме, решив, что политически неверно и опасно держать за решёткой арестанта по фамилии Сталин, в то время как миллионы людей, арестованных при его правлении, всё ещё находятся в лагерях.
Единственная из жён, не отказавшаяся от Василия и искренне пытавшаяся ему помочь, была третья жена, Капитолина Васильева. Первая и вторая от него отреклись. Да и сестра виделась с ним лишь однажды – в январе 1956-го приезжала к нему вместе с Капитолиной Васильевой. Вряд ли по своей инициативе. Вот как Светлана описывает их свидание, единственное за 7 лет тюремного заключения.
«Этого мучительного свидания я не забуду никогда. Мы встретились в кабинете у начальника тюрьмы. На стене висел – ещё с прежних времен – огромный портрет отца. Под портретом сидел за своим письменным столом начальник, а мы – перед ним, на диване. Мы разговаривали, а начальник временами бросал на нас украдкой взгляд; в голове его туго что-то ворочалось, и, должно быть, он пытался осмыслить: что же это такое происходит?
Начальник был маленького роста, белобрысый, в стоптанных и латаных валенках. Кабинет его был тёмным и унылым – перед ним сидели две столичных дамы в дорогих шубах и Василий…
Василий требовал от нас с Капитолиной ходить, звонить, говорить где только возможно о нём, вызволять его отсюда любой ценой. Он был в отчаянии и не скрывал этого. Он метался, ища, кого бы просить? Кому бы написать? Он писал письма всем членам правительства, вспоминал общие встречи, обещал, уверял, что он всё понял, что он будет другим…
Капитолина, мужественная, сильная духом женщина, говорила ему: не пиши никуда, потерпи, недолго осталось, веди себя достойно. Он набросился на неё: “Я тебя прошу о помощи, а ты мне советуешь молчать!”
Потом он говорил со мной, называл имена лиц, к которым, как он полагал, можно обратиться. “Но ведь ты же сам можешь писать, кому угодно! – говорила я. – Ведь твоё собственное слово куда важнее, чем то, что я буду говорить”»[75].
Обратим внимание на календарь: январь 1956-го. Почти три года прошло после смерти Сталина, но в «хрущёвскую оттепель» портреты вождя по-прежнему украшали стены всех кабинетов. Хрущёв осторожничал.
Светлана была удручена свиданием с братом. Вася слал ей из тюрьмы письма, в которых просил хлопотать за него, «но мы с Капитолиной, – признавалась Светлана, – понимая бесполезность таких хождений, никуда не ходили и не писали». Больше она к нему не ездила, занята была своей личной жизнью…
Единственным членом семьи, который за него боролся, была родная тётя, Анна Аллилуева, которая, немного поправившись после выхода из тюрьмы, хлопотала о нём в письмах к Хрущёву.
Вася засыпал отчаянными письмами всех, кого знал, в первую очередь Хрущёва и Ворошилова, плакал, искренне каялся. 10 апреля 1958 года он написал Хрущёву (письмо приведено с незначительными сокращениями):
Никита Сергеевич! Сегодня слушал Вас по радио из дворца спорта – и опять Вам пишу.
Знаю, что надоел, но что же мне делать, но что же мне делать, Никита Сергеевич?!
<…> Сегодня я Вас слушал и вспоминал 30-е годы, которые Вы упоминали. Вспомнил, как мать возила меня на ткацкую фабрику, нас брала с собой на лекцию, на которой, может быть, и Вы были. Знаю, что вы знали друг друга по учебе, т. к. она много говорила о Вас.
Хорошо помню похороны, ибо они, как и смерть матери, врезались на всю жизнь в мою память. Помню Ваше выступление на похоронах матери,