Михаил Байтальский - Тетради для внуков
Что оно означает, если его применить не к вору, преступление которого непосредственно связано с нетрудовым образом жизни? Не к вору, а к обыкновенному, трудовому человеку – рабочему, инженеру, учителю, осужденному за нечто, имеющее с преступлением только то сходство, что кара за него искусственно включена в тот же кодекс.
Способы такого перевоспитания всегда одни: физическое воздействие на умственную и психическую деятельность осужденного. Речь не о побоях – хотя и они бывали – а о создании для него специальной материальной среды. Для перевоспитания ему предписан именно физический труд, да потяжелее (в формуляре так и писалось – ТФТ – тяжелый физический труд), да в наиболее трудных природных условиях. И, что самое главное, с применением физических мер поощрения: карцер и голодный паек. А если меры моральные, то исключительно унижающие тебя и притупляющие желание протеста: швырнуть тебя в среду уголовников или приставить к тебе молодого, но хорошо натренированного воспитателя, чтобы он беспрерывно муштровал тебя и учил при встрече со старшим (т. е. с ним!) снимать головной убор, как именуется на уставном наречии твоя жалкая лопоухая байковая шапка.
Труд в таком перевоспитании – чистейшая маскировка. Имеет ли он какой-либо хозяйственный смысл при том огромном числе охранников и "воспитателей", что были в лагерях, – это еще надо подсчитать. Но воспитательного значения он не имеет никакого. "Перевоспитывает" (да и это под вопросом!) в духе, нужном начальству, не труд, а так называемый режим – унижение, голод, холод, карцер – все то, что составляет суть всякого концлагеря.
* * *… Дни в камере казались неделями. Сейчас кажется наоборот. Давно ли нас водили на прогулку? Мы бродили гуськом по кругу и, проходя мимо песочных часов, посматривали сколько песку осталось на нашу долю.
Прогулка окончена. Надзиратель отпирает калитку дворика, и мы тянемся по коридорам в свою камеру. При входе тебя сразу обдает запахом, свойственным только тюрьме: густая смесь аммиака с кислым черным хлебом и еще с чем-то, трудно определимым. Запах незабываемый.
Однако, грязи в Бутырках не было. Все, что можно было мыть, чистить и скрести – все это мыли, скребли и чистили. Нас регулярно водили в тюремную баню и стригли наголо. Бороду не брили, а тоже стригли, ее разрешалось отращивать, тогда как прически не дозволялись.
Иногда нам устраивали развлечение, которое мы, невежды, не знакомые с тюремным диалектом, называли сухой баней. Настоящее же тюремное название кратко: шмон. Открывается дверь, раздается команда:
– Все с вещами из камеры! Быстро!
Второпях собираешь свое нехитрое барахлишко: ломоть хлеба, два-три огрызка сахару, воняющий рыбой обмылок. Наскоро заворачиваешь все это в полотенце и выскакиваешь в коридор. Надзиратели подгоняют отстающих – владельцев передач. Они волокут наволочки, набитые смесью из масла, махорки и зубного порошка. Скорее, скорее, высыпайте ваши порошки, там разберетесь!
Мы уже знаем, где это – там: специальная камера на первом этаже.
Нас ведут, беспрерывно поторапливая: скорее, скорее! Можно подумать, что опаздываем на поезд. Нет, просто таков стиль: торопить заключенных – это мировой стандарт – шнель, шнель! Может, у надзирателей имеется квартальный план профилактических мероприятий, и они спешат перевыполнить его? Может, Бутырская тюрьма соревнуется с Лефортовской?
В камере, куда нас приводят, мы рассаживаемся – можно закурить. Пока дойдет твоя очередь, успеешь наскучаться. Сидим взаперти.
Начинается профилактика. По одному вводят нас в соседнее помещение. Велят раздеться догола и прощупывают одежду по швам. Содержимое наволочек высыпают и внимательно изучают – несмотря на то, что передачи уже изучали однажды, когда принимали их от родных. И яблоки резали на ломтики, и масло протыкали перочинным ножом во всех направлениях. Теперь все равно протыкают, вторично. Ищут ножи, бритвы, иголки, карандаши и записки. Режущее и колющее, писаное и пишущее в тюрьме запрещено.
Хлеб мы резали веревочкой, свитой из ниток. Но и нитки полузапрещены – их выдают на несколько минут вместе с иголкой (пришить пуговицу, зачинить брюки), поэтому для хлебной веревочки приходилось частенько выдергивать нитки из своей одежды. Можно, конечно, украсть кусок нитки, пока пришиваешь пуговицу, но это требует ловкости: выдав тебе иголку, надзиратель ежеминутно засматривает в глазок – не дай бог, заколешься ею.
Одни надзиратели работают, ощупывая тебя в обыскной камере, а другие в это время делают свое дело в той камере, откуда нас вывели – переворачивают нары, ползают по полу, ищут в щелях подоконников.
И все же заключенные ухитрялись делать бритвы. Неведомым путем доставали обломок ножовочного полотна и затачивали его на кафельных плитах уборной. Точить надо не день и не два, а две-три недели. Брились на полу, в самом дальнем углу камеры, не видном из дверного глазка. Таким способом однажды брили и меня. Добровольная пытка продолжалась с полчаса. Заключенного поддерживает гордое сознание, что он перехитрил тюремное начальство, и он упрямо точит свою бритву. И если ее заберут во время шмона, сделает новую. Ради чего? Единственно ради счастья побороться с тюрьмой и вырвать у нее запрещенную свободу бритья. "Ваше представление о счастье?" – "Борьба" – так написал Маркс в ответах на шутливую анкету своих дочерей. Эту строку у нас теперь цитируют довольно часто, но никогда не приводят следующую: "Ваше представление о несчастье?" – "Подчинение".
Замечу кстати, что при Сталине вся эта шутливая, но очень многозначительная анкета замалчивалась целиком. Там имеется еще одна неприятная сталинистам строка: "Недостаток, который внушает Вам наибольшее отвращение?" – "Угодничество". И, наконец, она заканчивается совсем уж неприемлемым выпадом против непогрешимых авторитетов: на вопрос "Ваш любимый девиз?" Маркс ответил: "Все подвергай сомнению".
… Сражение за своеобразную тюремную свободу продолжалось десятилетиями, и победили в нем вертухаи. Во время моего второго визита в Бутырки (в 50-х годах) делать бритвы уже не пытались. Техника шмона усовершенствовалась, гражданин вертухай повысил свое мастерство.
Гражданин вертухай способен перевоплощаться. Он любит принимать облик знатока изящной словесности. После долгих упражнений он научился выговаривать "финита ля комедиа". Он не всегда носит присвоенный ему мундир. Смотришь на него, читающего мораль деятелям искусства об ответственности, и диву даешься: настоящий литературовед в штатском! Он убежден, что знает подлинные мысли народа. Он прав. Правота вертухая во все времена подтверждена надежно вделанной в окна логикой с густо переплетенными железными аргументами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});