Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Но Островский как-то уговорил их всех отправиться вместе на Девичье поле для более близкого знакомства, и Погодин, который умел быть обаятельным, когда хотел расположить к себе, увлек Филиппова, Алмазова, Эдельсона (Ап. Григорьев знал Погодина прежде) своим острым практическим умом, яркими рассказами о литературном прошлом, об эпохе «Московского наблюдателя» дней своей молодости, о Пушкине, Карамзине. Это была живая летопись отечественной культуры, и молодые люди не могли остаться к ней равнодушными.
Погодин любил, чтобы его считали «примиряющим центром всех партий». Он был умен, образован, прост, порою резок и неожидан в суждениях и любил повторять всем свое правило: «Хорошие люди должны крепко держаться друг за друга»[183]. (Забыв о Погодине, от которого он, быть может, это услышал, Толстой вложит эту мысль в уста Пьера Безухова.)
Молодые люди, которые до сих пор знали Погодина как скучного и ретроградного университетского лектора, автора раболепной статьи «Царь в Москве» и других подобных сочинений, и заранее готовые посмеяться над его уродливым патриотизмом и омерзительной скупостью, давно ставшей притчей во языцех, увидели его с другой стороны.
В домашней беседе Погодин был куда откровеннее и смелее, чем в публичных высказываниях, и его резкая, суховатая фигура, умное, некрасивое «плебейское» лицо и отрывистая речь дышали неожиданным обаянием. Сидя у себя в кабинете за столом, заваленным ворохом бумаг, и угощая молодых людей чаем, он разрешал себе шутки довольно дерзкие и опасные.
Некоторые из своих острых «мо» Погодин доверил дневнику, и мы можем по ним убедиться, как умел шутить во благовременье этот верноподданный историк и осторожнейший издатель.
«Все народы с ума сходят в Европе, – сказал граф Панин у Ермолова. – А мы сидим на цепи, – подумал я после».
«Шев[ырев] сказал: “Западные народы дошли до нелепости; они столько глупы, что все ищут лучшей формы правления”. Это правда, подумал я, западные народы глупы, что ищут лучшей формы, но много ли можно приписать ума и тем, которые решились довольствоваться худшим».
«Кар[олина] Кар[ловна] [Павлова] сказала, что Америки Аксаков не любит, потому что там господствует материя; “да у нас вся материя вышла на зипуны”, – отвечал я».
«Мы говорили с Тютчевым о состоянии Европы. Французы желали бы больше всего, сказал он, чтобы получить хоть частичку Николая Павловича; а мы согласны бы грех пополам, – отвечал я»[184].
Не всякое из этих острых словечек Погодин рискнул бы вымолвить вслух в малознакомой компании, но из того, что он произнес перед молодыми приятелями Островского, видно было, что у него, как говорится, волк ума не съел и не такой уж он, если поближе приглядеться, безнадежный ретроград и казенный славянофил.
Молодые люди разошлись по домам, очарованные стариком Погодиным, его широтой, непосредственностью. Он дал им надежды на ведение журнала в новом духе при их деятельном сотрудничестве и почти полной самостоятельности. Кажется, так и было сказано: «почти полной», но на этот оттенок они в горячке радостного возбуждения поначалу не обратили внимания.
Собравшись на другой день, друзья бурно обсуждали свое ближайшее будущее и будущее журнала, строили планы, что печатать в очередных книжках. Кто-то, кажется Островский, предложил:
– Надо условиться о принципах.
И тут все заговорили враз, каждый о своем, кто в лес, кто по дрова. Выяснилось, что в их молодом содружестве нет никакой ясности и единства убеждений и каждый тянет в свою сторону. Евгений Эдельсон проповедует модную психологию Бенеке, Борис Алмазов кричит, что надо сбить спесь с «москвитянинских» стариков и посчитаться с «дендизмом» «Современника» – у него руки чешутся добраться до этого пустого щеголя Панаева. Островский ратует против беспочвенного романтизма, за народно-сатирическое начало.
Более других умудренный в журнальном деле, Аполлон Григорьев пока помалкивает: он знает, что «принцип» так просто в руки не дается – обычно он складывается из жизни, в ходе журнальной практики. Ему немного смешно видеть, как горячатся его друзья, «с детской наивностью и комической важностью» предлагая раз и навсегда условиться о единстве взглядов. Примиряя друзей, Григорьев сказал:
– Не время судить об этом, удовольствуемся одним общим: «демократизмом» и «непосредственностью»[185].
Все согласились с ним тогда, не ведая, как быстро начнет разносить их в стороны жизнь и от этих, слишком общо выраженных принципов, и как, в сущности, прав был «наивный» Островский, предлагая, прежде чем браться столь пестрой компанией за многосложное журнальное дело, совместно определить – «како веруеши».
Но все эти неясности и несогласия кажутся пустяком перед молодой жаждой деятельности, и Островский, как старший, берется довести формальную сторону дела до конца, заключить с Погодиным условия, на каких приходит в журнал молодая редакция «Москвитянина».
«Молодая редакция» и «старец Михаил»
Новый, 1851 год круг ближайших друзей Островского встретил у графини Ростопчиной. Погодин не смог приехать, в этот день у него умерла мать, да он и не был им нужен. Искренний энтузиазм царил в молодой компании. Казалось, новая жизнь начинается для всех них и для старого погодинского журнала. Хозяйка дома старалась быть любезной и обворожительной со своими гостями. Они отвечали ей дружескими комплиментами, искусно избегая разговора о ее бесконечной поэме «Дневник девушки», волочившейся весь 1850 год по страницам «Москвитянина» и набившей всем оскомину.
Не было недостатка в веселом одушевлении, поздравлениях и тостах в честь нового поприща, открывавшегося перед молодыми людьми. Рассудительный Эдельсон, самолюбивый Филиппов, горячий Аполлон Григорьев, застенчивый и юный Алмазов – все были в эти минуты заодно и все любили своего прославленного друга и главу – автора «Банкрота». Пили за то, чтобы его комедия скорее вышла из-под запрета, чтобы Садовский сыграл в ней Подхалюзина, пили за новые его пьесы и с особым энтузиазмом за то, чтобы совместными усилиями, артелью, стащить «Москвитянина» с той мели, на которой он сидел, и повести эту утлую посудину на широкую воду.
Им уже мерещилось блестящее будущее их журнала, а в ушах звучали слова их университетского наставника Грановского: «До дельных книг публика наша еще не доросла. Ей нужны пока журналы, и журналом можно принести много пользы, более, чем целою библиотекою ученых сочинений, которых никто не станет читать».
– Виват, Грановский! Надо пригласить в журнал и его!
Житейская практика внесла отрезвляющую ноту. Островскому хотелось повести дело так, чтобы в «Москвитянине» нашлось место и Хомякову и Грановскому. Он мечтал превратить журнал в образцовое издание, широкое по программе и задачам, объединяющее все лучшее в ученом и литературном мире, что тогда было в Москве. Он разослал письма известным литераторам, у иных – графини Салиас, Грановского, П. Леонтьева – намеревался побывать с визитом, но с первых