Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был - Александр Васильевич Никитенко
Чего лучше, казалось бы. И мне так думалось. Я ожил, считая мое дело выигранным. Но дни шли, не принося перемены. В канцелярии, напротив, даже разнесся слух, что граф Шереметев, уступая требованиям дяди-генерала, готовит мне решительный отказ. Новые страхи, новое уныние!
Но заступники мои не дремали. Они собирали новые силы. Слухи о моих превратностях проникли в великосветские салоны. Мною заинтересовались дамы высшего круга. Одна из них, графиня Чернышева, даже взялась лично атаковать за меня графа Шереметева. Узнав о колебаниях его, она прибегла к следующей уловке.
У ней в доме было большое собрание. В числе гостей находился и молодой граф. Графиня Чернышева подошла к нему с приветливой улыбкой, подала руку и во всеуслышание сказала:
— Мне известно, граф, что вы недавно сделали доброе дело, перед которым бледнеют все другие добрые дела ваши. У вас оказался человек с выдающимися дарованиями, который много обещает впереди, и вы дали ему свободу. Считаю величайшим для себя удовольствием благодарить вас за это: подарить полезного члена обществу — значит многих осчастливить.
Граф растерялся, расшаркался и пробормотал в ответ, что рад всякому случаю доставить ее сиятельству удовольствие.
В самом деле положение графа было затруднительное. Не умея сам чего-нибудь сильно хотеть или не хотеть, привыкший следовать чужим внушениям, он внезапно очутился между двух огней. С одной стороны, его обычный руководитель, генерал Шереметев, и один из приближенных слуг, в лице Дубова, с другой — товарищи, великосветские дамы, общественное мнение… Кому отдать предпочтение? Кавалергарды не пропускали ни одной встречи с графом без того, чтобы не говорить ему обо мне. Бедный молодой человек не мог ступить шагу без того, чтобы не услышать моего имени. Я, в свою очередь, превратился в его тирана. На выходе, во дворце, завидев Муравьева и еще кого-то из товарищей, чтобы не слышать лишнего раза до смерти надоевшего ему припева обо мне, он поспешил сам предупредить их.
— Знаю, господа, знаю, — сказал он, — знаю, что у вас на уме: все тот же Никитенко!
— Ты не ошибся, граф, — отвечал Муравьев, — чем скорее ты с ним разделаешься, тем лучше.
Двадцать второго сентября товарищи графа всей гурьбой собирались к нему справлять его именины. Они не преминули воспользоваться и этим случаем, чтобы напомнить ему обо мне. Граф опять дал и на этот раз уже «категорическое и торжественное обещание отказаться от своих прав на меня».
Тем не менее в канцелярии не делалось никаких распоряжений, которые предвещали бы близкий конец моим терзаниям. Там ничего не знали о давлении на графа моих покровителей и продолжали считать мою участь решенною отрицательно. Я, из опасения дубовских наушничеств, держал все в строгой тайне, даже от Мамонтова.
Прошли весь сентябрь и первая неделя октября. «Категорическое и торжественное» обещание графа ничем не отличилось от прежнего, простого, не обставленного такими громкими словами… Нет, никакая перемежающаяся лихорадка не может так истомить человека, как истомили меня эти переменные упадки и подъемы духа. Я не предполагал, чтобы граф мог совсем отказаться от своего слова, но недостойная игра его обещала затянуться надолго, а там… кто мог отвечать за будущее?
Я решился во всем открыться расположенному ко мне Мамонтову. Ему легче, нежели кому-либо, было вырвать у графа, вслед за обещанием, и необходимый документ с его подписью. Слушая мой рассказ о том, как граф был со всех сторон атакован, он не верил своим ушам. Он сожалел обо мне как о погибшем, а теперь вдруг увидел меня накануне победы, и я к нему обращался за окончательным ударом. Очень добрый, он был также самолюбив. Ему польстило мое обращение к нему в последнюю минуту, и он обещал свое содействие.
Настал великий для меня день: 11 октября 1824 г. Мамонтов, по обыкновению, явился утром к графу с докладом и ловко навел речь на меня. Едва произнес он мое имя, граф нетерпеливо перебил его.
— Что мне делать с этом человеком? — с раздражением заговорил он. — Я на каждом шагу встречаю ему заступников. Князь Голицын, графиня Чернышева, мои товарищи офицеры — все требуют, чтобы я дал ему свободу. Я вынужден был согласиться, хотя и знаю, что это не понравится дядюшке.
Мамонтов стал тонко, осторожно доказывать, что голос общественного мнения сильнее единичного, хотя бы и принадлежащего лицу близкому, и потому необходимо поскорей удовлетворить первое. Главное было склонить графа, чтобы он тут же, на месте, ни с кем больше не видясь и не советуясь, приказал написать отпускную. Не без усилий, но это удалось умному, доброму Мамонтову. В заключение граф заметил:
— Однако этому молодому человеку все-таки надо хорошенько намылить голову за то, что он наделал столько шуму. Точно я не мог, сам по себе, сделать того, что теперь делаю из уважения к другим.
Мамонтов не заставил себе повторять приказания насчет отпускной. Он немедленно ее выправил и представил к подписи.
Вся канцелярия поднялась на ноги. Дела были забыты. Мои приятели толпой явились ко мне в комнату, меня поздравлять и чествовать. Один Дубов держался в стороне. Жаль! Я и ему охотно протянул бы руку: его козни не удались, а я был так счастлив!
Я отказываюсь говорить о том, что я пережил и перечувствовал в эти первые минуты глубокой, потрясающей радости… Хвала Всемогущему и вечная благодарность тем, которые помогли мне возродиться к новой жизни!