Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был - Александр Васильевич Никитенко
— Но как этого достигнуть, в моем положении, без подготовки…
— Ну, мы обо всем этом позаботимся. Я напишу графу, чтобы он не только вас уволил, но и дал вам средства окончить образование. А пока я познакомлю вас еще с одним человеком, который тоже принимает в вас живое участие. Молитесь и надейтесь!
Он написал несколько строк и отдал мне; потом позвал ласкового камердинера и поручил ему препроводить меня к г-ну Попову, жившему тут же, по соседству.
Попов принял меня благосклонно, много толковал о расположении ко мне его сиятельства и о своем собственном сочувствии. Но при всем том какая разница в приемах этих двух людей! Задушевная простота князя заменялась у Попова напускною любезностью. В нем было что-то сухое и холодное, а в его дружеских уверениях звучала если не фальшивая, то во всяком случае равнодушная нота. На его неподвижном лице не было и тени той изящной мягкости, той сердечной теплоты, которая сквозила в каждом слове и движении князя. Всего неприятнее поразили меня его глаза: тусклые и безжизненные, они почти постоянно смотрели вниз, а устремленные на вас, вгоняли внутрь всякое поползновение к откровенности. Не знаю, был ли на самом деле таким Попов, но на меня он произвел удручающее впечатление.
Зато свидание с князем точно спрыснуло меня живой водой. От сердца отлегло. Я уже бодро, с поднятою головой, шел по парку, который раньше, утром, нагнал на меня такое уныние. Теперь я мог любоваться и нежным пушком на деревьях, и группами залитой цветом сирени, и зеркальной поверхностью озера с величаво скользившими по нем лебедями, и пестрым ковром цветников перед дворцом. Обратный путь в Петербург тоже показался мне и короче, и приятнее. Я на все смотрел сквозь призму оживших надежд. День был ясный. Я ехал по гладкому, как скатерть, шоссе. Мимо мелькали подернутые легкой зеленой дымкой пашни, опрятные домики колонистов, кудрявые купы ив и березок. В воздухе, пропитанном запахом молодой листвы, было что-то бодрящее и тело, и дух. При всем моем предубеждении против угрюмой северной природы, я весь отдался обаянию этого чудного дня — одного из редких, какие дарит петербургская весна.
Я уже воображал себя одной ногой в университете. Но судьба скоро доказала, что не намерена баловать меня легким успехом. Князь Голицын исполнил свое обещание и написал графу письмо о моем посещении и убедительно просил дать мне свободу. Письмо осталось без ответа. Молодой кавалергардский поручик не удостоил соблюсти простой вежливости в отношении к человеку почтенному, который по летам годился ему в отцы, а по заслугам, конечно, мог рассчитывать на большее внимание.
Тучи на моем горизонте опять сгустились. Не знаю, чем внушил я такую антипатию одному из графских клевретов, вышеупомянутому Дубову. Всего вернее, он хотел прислужиться графу и предложил ему легкий способ от меня отделаться, а именно, без дальнейших церемоний спровадить меня в Алексеевку с запретом куда бы то ни было вперед отлучаться или же, в крайнем случае, отправить школьным учителем в одну из подмосковных вотчин. Уже и день моего отъезда был назначен, но от меня все это тщательно скрывалось, с целью застать врасплох. К счастью, один из моих канцелярских друзей еще вовремя меня предупредил, я в отчаянии опять бросился к князю Голицыну: в нем одном видел я спасение. Он около этого времени переехал из Царского Села на Каменный остров, и мне нетрудно было до него добраться. Но на самом пороге его дома новое, неожиданное препятствие.
— Его сиятельство собираются к государю и сегодня никого не принимают, — отвечал камердинер на мое заявление, что я желаю видеть князя Александра Николаевича.
Но, верно, его поразил мой растерянный вид, потому он вслед затем нерешительно прибавил:
— Что вы… Разве уж так нужно? Нельзя отложить?
— Отложить, чтобы все пропало! — запальчиво воскликнул я. — Это значит меня убить!
Добрый старик покачал головой, помялся на месте, но в заключение махнул рукой и пошел доложить. Я не успел опомниться, как меня позвали в кабинет.
— Ваше сиятельство! — дрожа от волнения, торопливо заговорил я. — Мне грозит страшная беда… — И я рассказал ему о моем случайном открытии.
Лицо князя омрачилось. Он с минуту помолчал, сказал:
— Успокойтесь! Даю вам слово, что сделаю все, от меня зависящее, чтобы решение это было отменено. Отправить вас назад — ни с чем несообразно, во-первых, потому, что вы заслуживаете лучшего, а во-вторых, потому, что, вытребовав вас сюда, мы лишили вас и того, что вы имели. Я сейчас же напишу графу и надеюсь, — прибавил он со значительною улыбкою, — что на этот раз он не оставит меня без ответа.
Два дня спустя я узнал, что план сбыть меня с рук в Алексеевку или куда бы то ни было оставлен. Но ему на смену явился другой, и на этот раз такой почетный в глазах графских служителей, что взволновал всю канцелярию. Дело шло о том, чтобы приблизить меня к графу; одним словом, хотели пожаловать меня в его секретари. Эта блестящая мысль вошла в голову дяди молодого графа, его однофамильца, генерала Шереметева, и он упорно на ней настаивал. Доброе мнение обо мне князя Голицына и его горячее заступничество возвысили мою цену в глазах спесивых бар и усилили в них желание не выпускать меня из рук. Генерал Шереметев имел большое влияние на племянника и распоряжался его делами как своими.
Он потребовал меня к себе, рассчитывая своим властным словом сразу положить конец моим «дерзким притязаниям». Принят я был с барской снисходительностью. Генерал старался убедить меня, что я уже достаточно учен, что учиться мне больше не следует, что я гораздо больше выиграю, не выходя из своего положения.
— Все хорошо в меру, — говорил он, — излишек в просвещении так же вреден, как и во всем другом. Я готов устроить ваше счастье, — в заключение прибавил он, — и потому советую вам ограничить ваши желания. Граф хочет оставит вас при себе секретарем. Ему нужны способные люди. Он со временем займет важные должности, и вы можете составить себе при нем наилучшую фортуну. Что же касается свободы — я решительно против нее. Люди, подобные вам, редки, и надо ими дорожить.
Узел, следовательно, еще больше затягивался. Теперь уже со мною не хотели расставаться, мною дорожили, я