Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был - Александр Васильевич Никитенко
Таким образом, я вступил в Петербург далеко не героем-победителем, каким воображали меня мои провинциальные друзья и те, которые предусмотрительно уже спешили заискивать во мне. Дело клонилось к вечеру. Я отправился прямо в дом графа Шереметева по Фонтанке. Там меня ожидало помещение с чиновниками канцелярии. Я говорю чиновниками, потому что занятия, положение и оклады служивших в графской канцелярии ничем не уступали казенным. Меня приютили в хорошей, чистой горнице, вместе с двумя столоначальниками. Вообще мне был оказан вежливый, даже радушный прием, но с сильным оттенком любопытства. Здесь уже знали обо мне через переписку князя Голицына с молодым графом и интересовались дальнейшим ходом моего дела. Следующий день я весь отдыхал, а затем явился в канцелярию для знакомства с главными начальниками ее, или, как они назывались, экспедиторами. Их было два: Мамонтов, по финансовой части, и Дубов, по другим отраслям администрации графских имуществ. Характер их дальнейших отношений ко мне тотчас определился. Искренняя простота, с какою меня встретил Мамонтов, сразу внушила мне доверие к нему и надежду на его помощь, когда та понадобится. Зато Дубов, рассыпавшийся в приторных любезностях, с первых же слов обнаружил в себе врага.
Никогда еще, кажется, безусловная зависимость от чужой воли, присущая тому противоестественному и безнравственному порядку вещей, с которым я вступал в борьбу, не представлялась мне так назойливо-осязательно, как в том относительно мелочном обстоятельстве, что я не мог явиться к вызывавшему меня князю Голицыну без предварительного разрешения графа Шереметева. Мамонтов взялся выхлопотать мне его.
Но пока я, как жук или муравей, тянулся к свету по кучам мусора, в высших общественных сферах произошло передвижение, грозившее гибелью и тем немногим шансам на успех, какие у меня были. В городе разнесся слух об интригах, вследствие которых князь Голицын будто бы лишился милостей государя. Говорили, что он уже больше не министр, что его разжаловали в главноуправляющие почтовым ведомством. Его значение, таким образом, сильно падало в глазах толпы: мне скоро пришлось в том убедиться.
Я долго старался не верить зловещим слухам. В канцелярии уверяли, что и надпись на доме князя, по Фонтанке:
«Министр народного просвещения и духовных дел» уже заменена другою: «Главноуправляющий почтовым департаментом». Я захотел удостовериться собственными глазами— и удостоверился. Едва вышел я на набережную реки, золотые буквы еще свежей, очевидно, только что выведенной надписи острыми иглами вонзились мне в глаза. Боже мой! Только голодный, если бы у него вдруг вырвали из рук кусок хлеба, который он уже подносил ко рту, мог бы понять то чувство отчаяния и бессильной ярости, внезапно охватившее меня. Чего еще ждать? Легкая зыбь на Фонтанке так заманчиво рябила в глазах… Я с неимоверным усилием отвел от нее глаза и с понурой головой вернулся в свой угол. Настала страшная бессонная ночь. Я метался, как в горячке, и лишь утром настолько овладел собою, что пришел к заключению: не прибегать к решительным мерам, пока не услышу из уст самого князя Голицына, может ли он и хочет ли еще заняться мною.
Долго Мамонтов безуспешно добивался для меня позволения явиться к князю Голицыну и, наконец, добился, только сославшись на поручение, которое я имел от острогожского библейского сотоварищества.
— Пусть идет! — процедил сквозь зубы граф. Потом, помолчав, с усмешкою прибавил: — Князю теперь не до него!
Его сиятельство мерило других по собственной мерке и не предполагало ни в ком, а тем более в опальном царедворце, чувств более гуманных, чем те, которыми был сам воодушевлен. Но он ошибся в расчете, и этой ошибке я в значительной мере обязан своим спасением.
Охотно или неохотно было дано позволение, я поспешил воспользоваться им. Князь Голицын проводил лето в Царском Селе, вместе со двором. Первоначальные слухи об его опале к этому времени смягчились. Теперь говорили, что, хотя обстоятельства и заставляли его отказаться от министерского портфеля, он, тем не менее, по-прежнему пользовался расположением высочайших особ и особенно императрицы Марии Федоровны.
Я выехал в Царское Село на заре 8 июня. Несмотря на дошедшие до меня последние успокоительные слухи о собственных делах князя, я находился в крайнем смущении. Вид грандиозной императорской резиденции среди лабиринта липовых и дубовых аллей вконец уничтожил меня, провинциала. Я показался себе из рук вон слабым и одиноким. Бледный, худой, одетый острогожским портным, я был похож на захудалого семинариста, а никак не на отважного борца за собственную честь и независимость.
Князь помещался в одном из дворцовых павильонов. Дорогу к нему мне показал первый попавшийся сторож. Робко вошел я в приемную его сиятельства. Там заседал седенький старичок-камердинер. Он так ласково принял меня, так охотно пошел доложить обо мне, что я мгновенно почувствовал облегчение. Две минуты спустя я был в кабинете князя. Истый провинциал, я не иначе представлял себе вельможу, министра, как в блеске и величии его сана, со всеми атрибутами подавляющего превосходства. И вдруг — предо мной другой старичок, в простом сером сюртуке, с более утонченным лицом и манерами, но не менее почтенным и добродушным видом, чем первый. Он окинул меня пытливым взглядом, потом, с ласковой улыбкой, движением руки пригласил в глубь комнаты.
— Очень рад с вами познакомиться, — мягко заговорил он, — но не потревожили ли вас таким внезапным вызовом? Я думал, что человеку с вашими способностями не место в глуши, и мне захотелось открыть вам путь к более широкой деятельности. Только, как же это? Вы так молоды, вам надо еще учиться.
— Я сам только об этом и мечтаю, ваше сиятельство, — в волнении отвечал я, — получить настоящее серьезное образование!.. Ведь я прошел только одно уездное училище.
— Но скажите, — снова начал он, — как могли вы, такой еще молодой и без всяких средств, приобрести уже столько познаний и выработать себе литературный язык?
— Я читал все, что мне попадало под руку, делал выписки…
Ободренный участием князя, я, как говорится, излил перед ним душу. Я забыл вельможу, сановника, видел только умного, доброго, опытного человека, который меня слушал с явной симпатией и готов был протянуть мне руку помощи.
— Во всем этом, — сказал он, когда я кончил свою исповедь, — видна воля Божия. Вы должны последовать ее указаниям. Наш век полон тревог и волнений,