Нестор Котляревский - Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Наша критика отнеслась невнимательно к событиям западной литературной жизни, говорит Гоголь, и не сумела даже оценить как следует наше русское национальное богатство. Она просмотрела, например, смерть Вальтера Скотта и не заметила, что в литературе всей Европы распространился беспокойный, волнующийся вкус. Она не заметила, как явились опрометчивые, бессвязные, младенческие творения, но часто восторженные, пламенные – следствие политических волнений той страны, где они рождались. Но если ей и простить эти недосмотры в области чужой жизни, то трудно извинить ее невнимание к русскому. А оценила ли она это русское? «Наши писатели, – говорил Гоголь, – отлились совершенно в особую форму, нежели писатели других земель, и, несмотря на общую черту нашей литературы – подражания опередившим нас европейцам, – они заключают в себе чисто русские элементы, и подражание наше носит совершенно своеобразный характер, представляет явление замечательное даже для европейской литературы. Где вы найдете похожего на нашего Державина? Это не Гораций, не Пиндар: у него своя самородная, дикая, сверкающая поэзия, текущая, колоссально разливаясь, как Россия. Что такое наш Жуковский? Это одно из замечательнейших явлений, поэт, явившийся оригинальным в переводах, возведший все сильные и малосильные оригиналы до себя, создавший новый, совершенно оригинальный род – быть оригинальным. Возьмите нашего Крылова: и в басне у него выразился чисто русский сгиб ума, новый юмор, незнакомый ни французам, ни немцам, ни англичанам, ни итальянцам. Так широко раскинут фундамент колоссального здания будущей русской литературы. Поняла ли все это наша критика?»
«Видите ли эти зарождающиеся атомы каких-то новых стихий? – спрашивает Гоголь. – Видите ли эту движущуюся, снующуюся кучу прозаических повестей и романов, еще бледных, неопределенных, но уже сверкающих изредка искрами света, показывающими скорое зарождение чего-то оригинального: колоссальное, может быть, совершенно новое, неслыханное в Европе явление, предвещающее будущее законодательство России в литературном мире, что должно осуществиться непременно, потому что стихии слишком колоссальны, и рамы для картины сделались слишком огромны?»[107].
Неумеренный патриотизм, который сказывается в последних строках этой замечательной статьи, составлял всегда отличительную черту образа мыслей Гоголя; он может быть назван преждевременным для своей эпохи, но в нем, как мы можем теперь убедиться, крылось пророчество: наша литература действительно стала общемировым явлением. Оставляя, однако, в стороне надежды автора на будущее, мы должны признать, что в его статье высказана необычайно верная оценка настоящего – быть может, наиболее полная из всех нам известных… В самом деле, кто из тогдашних критиков оценил так верно «оригинальную» сущность нашей подражательной литературы, кто так широко понял «народность» в ее обнаружении в нашей словесности, кто, наконец, понимая все значение наших первоклассных писателей, сумел отдать должное работе сил второстепенных? Мы видели, как наша критика огульно осуждала подражание, как узко она понимала значение «народности», как несправедливо подчас и сурово относилась к Пушкину и Жуковскому и с каким пренебрежением обходила писателей менее даровитых. Все это показывает, что Гоголь обладал настоящим критическим чутьем и что Пушкин был прав, намечая его в критики своего журнала.
* * *Все перечисленные нами статьи Гоголя по вопросам об искусстве в широком смысле этого слова и по вопросам литературным показывают, как много он в эти годы думал о том деле, которому начинал служить, и как трудно ему было придти к какому-нибудь ясному решению в вопросах, так повышавших лиризм его романтического сердца.
К мыслям о поэзии и ее назначении в жизни предрасполагала нашего писателя, как мы уже заметили, и литераторская среда, в которой он вращался. Что в кабинете Пушкина и Жуковского и их друзей речь неоднократно заходила о поэте, о том, кто он и зачем он в мире, – это более чем вероятно; Пушкина эта тема мучила всю жизнь, да и Жуковский много над ней думал. В их творчестве вопрос о призвании поэта был центральным, к которому постоянно возвращалась дума художника, и в стихотворениях того и другого поэта можно проследить по годам, как нарастал этот вопрос и какие разнообразные получал решения. Вся умственная атмосфера кружка Пушкина была насыщена мыслью об искусстве, понимаемом и как откровение, и как наслаждение, и, наконец, как «дело». Гоголь не мог остаться безучастным к этим разговорам, которые в нем самом будили старые настойчивые думы. И если его собеседники, не решая вопроса о призвании поэта в мире по существу, умели в сильных или трогательных стихах говорить о нем, то он умел этими стихами наслаждаться и черпал в них силу безотчетного восторга. Поэзия Пушкина и Жуковского учила Гоголя благоговению перед художником, подымала его лирическое настроение на большую высоту и в известной степени разобщала его с окружающей действительностью и с переживаемой минутой. Он, призванный стать бытописателем этой действительности и этой минуты, страдал немало от такого пафоса сердца, какой в нем всегда возбуждало искусство, но в этом же пафосе находил он и свою силу, как мы могли это видеть по его восторженным речам о «Борисе» Пушкина, «О скульптуре и живописи» и по его обращению к своему гению. И чем величественнее рисовался Гоголю поэт и его художническая миссия, тем труднее ему должна была казаться его собственная задача, и тем ощутительнее было для него противоречие поэзии в мечтах и прозы в жизни, а также возможный контраст между добром, которое заключено в искусстве, и злом, которое иногда из того же искусства может родиться.
Эти мысли стали со временем кошмаром Гоголя, но в те годы, о которых теперь идет речь, они были для него лишь интересной проблемой.
Кроме ближайших друзей, творчество которых заставляло Гоголя так возвышенно думать о поэте, наш художник находил поддержку своим взглядам и у многих из своих современников.
В 30-х и 40-х годах в литературе неоднократно ставился вопрос о призвании поэзии и о ее противоречии и борьбе с презренной прозой жизни. В тот романтический период нашей словесности это была тема модная и не у нас только, а также и на Западе. Французские и немецкие романтики, которых мы тогда так усердно читали, подсказывали нам различные решения этой эстетической задачи, и мы повторяли эти решения частью дословно, а иногда и с русскими вариациями. Остановимся подробнее на некоторых памятниках, в которых говорилось тогда о психическом мире поэта и его жизни на земле, ввиду их родства или совпадения с темой, которая тогда так занимала Гоголя. Мы увидим, как мысль Гоголя шла вровень с мыслью его поколения, опережая ее, однако, в художественном своем воплощении.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});