Нестор Котляревский - Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Этот дифирамб музыке может показаться несколько странным, если припомнить, что Гоголь не признавал себя способным понимать ее и говорил, что у него нет «уха к музыке»[104]; но такое признание лишний раз убеждает нас в том, как наш писатель умел восхищаться, когда дело касалось искусства.
Впрочем, он умел и рассуждать, и иногда очень тонко. Характерным примером таких эстетических рассуждений являются две его статьи: одна об «архитектуре нынешнего времени», другая о знаменитой картине Брюллова «Последний день Помпеи». Обе статьи обнаруживают большую вдумчивость и понимание и указывают на немалое количество знаний по истории художеств. Статья об архитектуре нашего времени есть, собственно, плач о падении этого искусства и краткий очерк развития прежних архитектурных стилей – античного, византийского, романского, восточного и, преимущественно, готического. Автор видит источник падения архитектуры в том стеснении, которое испытывает ныне полет гения. Гений удерживается от оригинального и необыкновенного потому только, что пред ним слишком уже низки и ничтожны обыкновенные люди. Соразмерность в отношении к окружающим зданиям мешает архитектору быть оригинальным. Он стремится, чтобы все дома были похожи один на другой, чтобы все представляло из себя «гладкообразную кучу». Однообразная простота, т. е., другими словами, проза заела всякую оригинальность и духовность в зодчестве. А в старину ее было много и в особенности в готике. Гоголь уже в эти годы (1831) является решительным поклонником и сторонником готического средневекового стиля. «Готическая архитектура, – говорит он, – чисто европейская, создание европейского духа и потому более всего прилична нам. Чудное ее величие и красота превосходят все другие. Но готический образ строения нельзя употреблять на театры, на биржи, на какие-нибудь комитеты и вообще на здания, назначаемые для собраний веселящегося или торгующего, или работающего народа. Нет величественнее, возвышеннее и приличнее архитектуры для здания христианскому Богу, как готическая. Но они прошли – те века, когда вера, пламенная, жаркая вера устремляла все мысли, все умы, все действия к одному, когда художник выше и выше стремился вознести создание свое к небу, к нему одному рвался и перед ним, почти в виду его, благоговейно подымал молящуюся свою руку. Здание его летело к небу; узкие окна, столпы, своды тянулись нескончаемо в вышину: прозрачный, почти кружевной шпиц, как дым, сквозил над ними, и величественный храм так бывал велик перед обыкновенными жилищами людей, как велики требования души нашей перед требованиями тела. Вступая в священный мрак этого храма, сквозь который фантастически глядит разноцветный цвет окон, подняв глаза кверху, где теряются, пересекаясь, стрельчатые своды один над другим, и им конца нет, – весьма естественно ощутить в душе невольный ужас присутствия святыни, которой не смеет и коснуться дерзновенный ум человека».
Гоголь понимал, что возврат к старине невозможен, но он стремился хоть научить людей любить эту старину во всем ее разнообразии и для этого проектировал иметь в городе одну такую улицу, которая бы вмещала в себе архитектурную летопись: на ней должны были стоять здания, построенные во всех стилях – от первобытного дикого до самого нового.
Статья, как видим, опять чисто лирическая, с очень характерными для Гоголя вкусами и мыслями: ясно проступает в ней наружу его любовь к старине и его религиозное настроение. Оттенен в ней также и его страх перед прозой жизни, скорбь о своем юном и дряхлом веке.
Три года спустя, когда Гоголь писал свою статью о картине Брюллова «Последний день Помпеи» (1834), он к XIX веку отнесся более милостиво. Восхваляя Брюллова за то, что он в своем «всемирном создании так сумел сочетать идеальное с реальным, что он не дал в своей картине перевеса идее; за то, что он разлил в ней целое море блеска, что ему удалось схватить природу «исполинскими объятиями и сжать ее со страстью», – Гоголь бросил мимоходом одно замечание о направлении искусств в XIX веке – небезынтересное, если его отнести к творчеству самого Гоголя. «Можно сказать, – пишет наш автор, – что XIX век есть век эффектов. Всякий, от первого до последнего, топорщится произвести эффект, начиная от поэта до кондитера, так что эти эффекты, право, уже надоедают, и, может быть, XIX век, по странной причуде своей, наконец, обратится ко всему безэффектному. В живописи с этими эффектами можно еще помириться, но в произведениях (словесных), подверженных духовному оку, они вредны, если ложны, потому что простодушная толпа кидается на блестящее. Но в руках истинного таланта они верны и превращают человека в исполина. В общей массе стремление к эффектам более полезно, нежели вредно: оно более двигает вперед, нежели назад… Желая произвести эффекты, многие более стали рассматривать предмет свой, сильнее напрягать умственные способности. И если верный эффект оказывался большею частью только в мелком, то этому виною безлюдье крупных гениев… Кто-то сказал, что в XIX веке невозможно появление гения всемирного, обнявшего бы в себе всю жизнь XIX века. Это совершенно несправедливо, и такая мысль исполнена безнадежности и отзывается каким-то малодушием. Напротив, никогда полет гения не был так ярок, как в нынешние времена; никогда не были для него так хорошо приготовлены материалы, как в XIX веке. И его шаги уже, верно, будут исполинскими и видимы всеми, от мала до велика».
В этих туманно и несколько противоречиво высказанных словах кроется любопытный намек. Если вместо слова «эффект» поставить слова «восторг» и «пафос», а под словом «неэффект» разуметь правдивое, реальное отношение человека к жизни, то в рассуждениях Гоголя заметно некоторое критическое отношение к «романтическому» миросозерцанию, а также и указание на совершающийся перелом в его собственном творчестве. Наш автор, не отрекаясь от «исполинских» эффектов жизни, как будто хочет сказать, что в XIX веке приготовлено столько хороших материалов, т. е. сделано над жизнью столько верных наблюдений, что истинному таланту дана возможность втеснить всю жизнь XIX века в свою картину, без необходимости ослеплять читателя мелкими эффектами личного субъективного воображения.
Так думал Гоголь о сущности, границах и приемах художественного творчества, не систематизируя своих мыслей, но обнаруживая в них при случае бесспорную силу теоретика.
Предметом теоретического интереса была для него в те годы и область чисто словесного творчества. Он одно время думал даже утилизировать свой талант для чисто литературной критики. В этой мысли его поддерживал и Пушкин, который советовал своему другу написать целую историю нашей критики, и чутье в данном случае Пушкина не обмануло. Хоть иногда и приходится слышать, что попытки Гоголя как литературного критика – такой же каприз с его стороны, как и его ученая работа, но это далеко не верно. Из всех дошедших до нас критических статей Гоголя видно, что мы в нем имели, действительно, очень тонкого ценителя литературы. Несмотря на относительно слабое литературное образование, Гоголь в своих критиках, а позднее и в своей «Переписке с друзьями» обнаружил редкий для поэта такт и вкус в оценке сочинений современных ему писателей: и только в оценке собственных трудов он просчитался. Но художнику, как известно, всего труднее быть судьей своей работы даже тогда, когда он не предъявляет к ней тех высоких этических требований, которые предъявлял Гоголь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});