Нестор Котляревский - Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Эти мысли стали со временем кошмаром Гоголя, но в те годы, о которых теперь идет речь, они были для него лишь интересной проблемой.
Кроме ближайших друзей, творчество которых заставляло Гоголя так возвышенно думать о поэте, наш художник находил поддержку своим взглядам и у многих из своих современников.
В 30-х и 40-х годах в литературе неоднократно ставился вопрос о призвании поэзии и о ее противоречии и борьбе с презренной прозой жизни. В тот романтический период нашей словесности это была тема модная и не у нас только, а также и на Западе. Французские и немецкие романтики, которых мы тогда так усердно читали, подсказывали нам различные решения этой эстетической задачи, и мы повторяли эти решения частью дословно, а иногда и с русскими вариациями. Остановимся подробнее на некоторых памятниках, в которых говорилось тогда о психическом мире поэта и его жизни на земле, ввиду их родства или совпадения с темой, которая тогда так занимала Гоголя. Мы увидим, как мысль Гоголя шла вровень с мыслью его поколения, опережая ее, однако, в художественном своем воплощении.
В этих бесчисленных рассказах о художниках, их вдохновении, их жизни и почти всегда трагической смерти преобладало несколько излюбленных мотивов. Писатель любил говорить об искусстве и о художнике как о благой силе, которая послана на землю для счастья человечества. Он любил славословить поэта и украшать всевозможными эпитетами и метафорами его служение красоте, добру и истине. Трагическая сторона этого служения также привлекала его внимание: писатель стремился выяснить себе, в чем заключается дар вдохновения и почему человек, одаренный этим даром, бывает так неудовлетворен в жизни; отчего то, что радует так других и что другие так в жизни ценят, отчего все это так обесценено в глазах поэта. Всего чаще автор останавливался поэтому на противоречии, которое существует между поэтом и средой, его окружающей, на взаимном их непонимании и на страдании непонятого и неоцененного художника. Иногда – но очень редко – это противоречие толпы и поэта пояснялось кое-какими, весьма для того времени интересными, социальными мотивами.
В числе писателей, которые с охотой брались за такие темы, было много людей с талантом, и среди них особенно выделялся своим оригинальным дарованием князь В. Ф. Одоевский – добрый знакомый и Жуковского, и Пушкина, а потому и Гоголя. Гоголь был в восторге от повестей Одоевского, находя в них – и справедливо – кучу воображения и ума, любил читать их еще в рукописи и даже заведовал их изданием в 1833 году[108].
Думать над эстетическими проблемами Одоевский был приучен с детства. Еще в университетском пансионе, где он обучался в начале 20-х годов, его воспитали в священном трепете перед поэзией и художником, философией и нравственностью, т. е. перед красотой, добром и истиной, взаимное соотношение которых осталось потом на всю жизнь предметом его размышлений. Еще в школе произнес он речь о том, что «все знания и науки тогда только доставляют нам истинную пользу, когда они соединены с чистой нравственностью и благочестием»[109] – речь, в которой он провозглашал философию всеобщей наукой, от которой все другие заимствуют свои силы, как планета от источника света – солнца. Когда затем, в кругу московских архивных юношей, он стал адептом философии Шеллинга, мир искусства приобрел для него особую идейную прелесть. То, чем он восхищался от всего своего восторженного сердца, было теперь оправдано его разумом, и красота в жизни получила для Одоевского особую умозрительную санкцию. Свои мысли об этой связи красоты и истины молодой философ излагал в форме аллегорических и фантастических сказок, тогда излюбленной форме его творчества. Говорить о красоте и о гении простым языком – рассуждал Одоевский – было бы святотатством. Только иносказательно, в форме аллегории, в форме аполога можно дать почувствовать всю таинственность их земного бытия, только словами наивной, божественной сказки можно воскресить их светлый образ. Языком таких сказок и стремился Одоевский пояснить великое таинство гения еще на самой заре своей юности, когда издал маленький сборник апологов[110]. Среди густого мрака – рассказывал наш философ и моралист – по колючим терниям, между безднами и скалами вел один дервиш несчастных странников; смелой ногой притаптывал он терния, светильником освещал он их путь – и что же? Многие проклинали его и роптали, зачем не для них очищает он дорогу, зачем не им светит. Холодный, бесстрастный шел дервиш и не примечал стона ниспадающих. Не для освещения ничтожной толпы нес он светильник; для высокой цели, к которой он стремился, он забывал все подлунное; если он подавал помощь спутникам, то только потому, что, идя к цели, не мог не освещать светильником дороги. Мудрый! Ужели добродетели простолюдина – цель твоих действий? – спрашивал Одоевский. Толпа бессмысленная, приравнивая тебя к себе, ищет в тебе сих добродетелей. Но не твоя ли добродетель возвышеннее всех прочих… совершенствование – оно поглощает и благотворительность, и милосердие, и любовь к ближнему. Но все-таки она – единая цель пламенного стремления гения («Дервиш»). Да! Гений – это солнце, которое пробуждает, согревает и светит; бывает, что густые туманы скрывают его лицо, и тогда слабоумным кажется, что его нет вовсе. О! Сколь ничтожны в глазах простолюдина возвышенные умствования гениев! Как солнце, они гонят мразь и мрак, дают довольство и покой, но туманы предрассудков иногда скрывают их от людских глаз, и беспечные люди думают, что они ничем им не обязаны («Солнце и младенец»); и часто невежество в прах обращает все усилия мудрого! Пусть маг, призвавший на помощь все силы искусства и природы, день и ночь погруженный в размышления над древними свитками, пожертвовав всеми наслаждениями жизни, изобретет питие, подающее жизнь долгую и вечное здравие, найдется другой маг, его соперник, который из зависти опрокинет драгоценный сосуд («Два мага»), но не всегда от нечистого прикосновения гаснет божественное пламя, оно еще более возгорается, клокочет и обращает в прах дерзкого гасильщика-невежду («Алогий и Епименид»).
Так философствовал молодой «любомудр» на тему о великом призвании гения, спасая его свободу и самостоятельность и вместе с тем прославляя его как благодетеля и страдальца за ближних. Гений, при всей его отчужденности и неприступном величии, есть сама любовь, само милосердие – как бы хотел сказать наш философ и эстетик – только не нужно требовать от гения мелкой службы и повседневной будничной работы. Такое же преклонение и благоговение перед гением проповедовал Одоевский и в своем философском альманахе «Мнемозина», который он издавал в 1824 году вместе с другим великим поклонником красоты и вдохновения – В. К. Кюхельбекером. Первая книжка этого альманаха открывалась аллегорической сказкой редактора «Старики, или остров Панхаи». Довольно злая сатира на наше светское увлечение «опытными знаниями», этот памфлет на «стариков-младенцев», как Одоевский окрестил пошляков и филистеров своего века, должен был научить читателя достойному преклонению перед поэтическим восторгом людей и порывом их к возвышенному. Есть люди, которых очи пламенеют небесным огнем, говорил наш сатирик, их не туманило ничтожное земное; душевная деятельность пылает во всех их чертах, во всех движениях, они презирают шумный, суетный крик младенцев – их взоры быстро стремятся к возвышенному. Кто сии неведомые? Можно спросить, и тайный голос ответит нам, что это бессмертные люди, которые, стремясь к возвышенной цели своей, мимоходом разливают с отеческой нежностью свои дары на людей. Неблагодарные люди не понимают ни действий, ни цели бессмертных: одни смеются над ними, другие презирают, иные не обращают внимания, большая часть даже не знает о существовании сих юношей. Но вращаются века, быстрые круговороты времени поглощают в бездне забвения ничтожную толпу стариков-младенцев, и живут бессмертные – живут, и нет предела их возвышенной жизни[111].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});