Частная коллекция - Алексей Кириллович Симонов
— Ребята, как приятно сознавать, что когда-нибудь это станет народным достоянием!
Народ в кооператив принимался отборный, от количества литературных имен можно было сбрендить: только в нашем подъезде жили поэты Арсений Тарковский и Марк Лисянский, переводчики Гинзбург и Гребнев, юморист Бахнов, прозаики Липатов и Кнорре — словом, было кому и к кому ходить в гости.
Киселев этого не любил, новых людей принимал с трудом, разве что иногда в кого-то с ходу влюблялся и принимал сердцем — ему вообще хватало нас с матерью да старых друзей, которым он, прежде чем к нам привести, предварительно выдавал по восторженному панегирику. Друзей он любил безоглядно и никаких недостатков за ними не признавал — только достоинства, расставался потом с этими иллюзиями долго и неохотно, бурча и сопротивляясь.
Это именно Киселев своей восторженной заинтересованностью в первый год нашего знакомства ухитрился буквально заставить меня писать повесть на основе моих экспедиционных дневников. Не зря же его первый роман назывался «Человек может» — я ему чуть не поверил, и то, что повести я не дописал, долго его огорчало.
А я попросту — то ли от недостатка таланта, то ли от молодости лет — не смог внутренне отстраниться от главного героя. Он, несмотря на все мои усилия, все равно оставался мною, и две логики — его и свою — я ни совместить, ни преодолеть не смог.
Я надолго перенял у Киселева эту манеру — любить друзей безоглядно, вот и мучаюсь сейчас, отодвигая необходимость перейти к вопросу, на этих страницах вполне уместному: а какой он Киселев, был писатель? Ты про него столько слов уже сказал, а об этом — ни полслова?
Однажды фирма «Фольксваген», пытаясь пробиться на американский автомобильный рынок, устроила конкурс на лучший рекламный слоган. Победил такой: «Фольксваген» — ваша лучшая вторая машина, даже если у вас нет первой». Вот и книги Владимира Леонтьича были вроде этой второй машины, периодически выдвигавшиеся в первый ряд в связи с отсутствием оного. Была им присуща наивная и искренняя вера в добро и некоторая детскость — не случайно лучшая, самая известная его книга «Девочка и птицелет» и была о детях и для детей. Вообще же если «писательство» можно разделить на составляющие, то само — писать — у Киселева было на предпоследнем месте, хуже этого для него было только ходить по редакциям для пристройства рукописей — это занятие он просто ненавидел. А на первом месте было — придумывать, потом рассказывать друзьям, потом изобретать замечательные виньетки к написанному в виде изобретенных самим Киселевым эпиграфов, придумывать авторов этим эпиграфам — об этом чуть ниже, — обдумывать написанное «и поражаться своему уму», как подсказывает нам любимый и Киселевым, и мною Давид Самойлов. А также праздновать с друзьями начало работ окончание очередной главы и отмечать эти вехи не одной рюмкой чего-либо выдающегося. При всем при этом Киселев не просто любил — он боготворил литературу, жизни себе вне ее не мыслил и, хотя вкусы у него были своеобразные и, на мой взгляд иногда спорные, чтобы не сказать вздорные, отстаивал их горячо и умело, прекрасно зная предмет.
Вот таким он был писателем. «Девочка…» вышла чуть ли не на 14 языках (правда, больше в соцдемократических странах), «Любовь и картошка» переиздавалась раз пять, а о романе «Воры в доме» я должен рассказать отдельно, тем более что его достоинства и недостатки — прямое продолжение достоинств и недостатков его автора.
Володя чрезвычайно много знал. И обожал наделять этим знанием своих героев. Он мог бы, например, написать не только энциклопедию спиртных налитков, но и историю стрелкового оружия, монографию по общественному устройству муравьев или руководство по выведению новых сортов картофеля, Но, выделенные в историю или монографию, эти знания были бы, что называется, в ряду — не поражали. А Володя любил поражать этими знаниями, чтобы из ряда вон, и это было неотъемлемой частью его писательской манеры и недостатком его прозы.
Итак, «Воры в доме». Я его вечно дразнил, называя роман «Тати у хати», хотя именно со знакомства с Киселевым полюбил мягкость певучей и шелестящей «мовы» и был прекрасно осведомлен, что вор по-украински — злодий, а не тать.
Эпиграфом к роману стояли слова: «Если ты увидишь гадину, то не думай о том, что отец ее был гадом, а мать — гадиной, что всю жизнь обращались с нею гадко и что вокруг себя она видела преимущественно гадов, а просто раздави ее. Если сможешь...»
Авторство этого эпиграфа Володя отдал одному из героев — генерал-майору контрразведки. Зато из пятидесяти остальных (к каждой главе по эпиграфу) только глубокая литературоведческая экспертиза могла бы выяснить, что принадлежит реальным классикам европейских и восточных литератур, а что — киселевская мистификация, его любимые шуточки. Кстати, и первый эпиграф он собирался кому-то приписать, чуть ли не Бруно Ясенскому. Еле отговорили.
Сюжет «Воров...» — чистый детектив, а темп изложения — неторопливей Толстого. Поскольку речь идет об английском шпионе, еще в войну «ушедшем на внедрение», растворившемся в советском Таджикистане, у Киселева возможностей «образованность показать» — бездна, и он ни одной не упустил. Я роман не перечитывал лет двадцать, но буквально десятки сочных, вкусных деталей, персонажей, эпизодов до сих пор в памяти. Например, таджик-контрразведчик, «гаварящий па-русски» с плакатной яростью Левитана, — еще в войну полуграмотный раненый таджик выучил язык в госпитале на слух, по радио. Или такой исполненный доброты и юмора эпизод: комиссия райздрава приезжает в глубинку разоблачать некоего мулло, занимающегося незаконной практикой, а мулло — он же граф Глуховский, он же английский шпион — по-отечески доброжелательно