Мысли о войне - Теобальд фон Бетман-Гольвег
Третьим моментом, характеризующим создавшееся положение и предопределяющим ход дальнейших событий, явилось угрожающее Германии поведение Англии, выразившееся в известной речи Ллойд-Джорджа[1]. Все эти моменты следует помнить, чтобы правильно оценить значение кризиса для слагавшихся мировых отношений. Хотя неожиданный прыжок «Пантеры» вызвал сначала сенсацию и беспокойство, однако державы, которые потворствовали всякому самоуправству Франции, но порочили перед всем светом протестующую против этого Германию, как нарушительницу мира, не могли не понять, что для угрозы Франции войной, наверно, было бы выбрано иное средство, нежели посылка маленькой канонерской лодки для стояния в порту Агадира. Сверх того, своим непоколебимым соблюдением принятого курса немецкая политика показала, что с самого начала она не преследовала никакой иной цели, кроме мирного разрешения вызванных Францией разногласий.
Заносчивые слова Ллойд-Джорджа, естественно, должны были сильно взволновать Германию. Стремление к всемирному владычеству, в котором нас впоследствии лицемерно обвиняли, обнаружила в данном случае сама Англия, оправдывая всякую войну, которую Великобритания вздумала бы вести за признание своего верховенства. Какой резкий контраст с столь популярными во время мировой войны излияниями о равноправии наций и о своей собственной беспредельной любви к миру! Подавить волнение было почти невозможно. Недоверие к Англии, созданное политикой короля Эдуарда, глубоко вкоренилось за последние годы; это озлобление в Германии не ограничивалось только явно шовинистическими кругами и так называемыми милитаристами, но охватило народные слои, искренне настроенные в пользу мира. Император, хотя лично чрезвычайно угнетенный, не позволил в эти напряженные недели ни на одну секунду поколебать себя в своих намерениях, и я мог в полном согласии с ведомством иностранных дел продолжать политику переговоров, которые, наконец, и закончились договором 4 ноября 1911 г.
Резкая критика, которой эта политика подверглась в рейхстаге, мне и теперь не представляется политически разумной. Такие страстные нападки на того, кто способствовал предупреждению смертельной опасности, внушали за границей ложное подозрение, будто у нас были склонны вызвать катастрофу. Если это делалось с целью предостеречь Англию, то при этом совершенно не учитывалось, что столь резкие выражения с парламентской трибуны должны были оказать на англичан, с их складом характера, действие, обратное желаемому. Опыт 1902 г., – когда сам по себе необходимый корректив к допущенной Чемберленом ошибке вполне удовлетворил наше общественное мнение, но тяжко оскорбил английское, – должен был послужить предостережением[2]. Таким образом, хотя, быть может, и неумышленно, публично обесценивалась моя политика, ставившая своей задачей держать огонь подальше от накопившегося взрывчатого материала. До какой степени ирреально оценивалось иногда положение, показывал достойный удивления взгляд депутата Бассермана, считающегося в своей партии авторитетом по вопросам внешней политики, который полагал, что раз французы не хотели вступить в переговоры, то им следовало внушить понятие о серьезности положения не посылкой «Пантеры», но посредством военных мероприятий, которые должны были развернуться на западной границе, так как все распри с Францией, ведущие к войне, решаются не в Африке, а в Европе.
Следовало бы также сдержать и насмешливые выпады против будто бы не имеющего никакого значения договора 4 ноября. Несомненно, за кулисами здесь действовали несбывшиеся надежды индустриальных кругов, которые уже до наступления кризиса, благодаря своему сильно возрастающему влиянию, в особенности на национал-либеральную партию, неустанно поддерживали в рейхстаге интерес к мароккскому вопросу и пытались, опираясь на мощные средства публицистики, направить политику всей страны в пользу имеющих несомненно лишь ограниченное значение промышленных интересов. Если даже раздававшиеся тогда жалобы оправдались различными, несовместимыми с экономическим соглашением 1909 года, каверзами и плутнями Франции против деятельности немецкой промышленности в стране шерифа, то все же казалось, что ни тогда, ни во время кризиса 1911 года, ни по его завершении у нас не давали себе ясного отчета в том стесненном положении, в котором мы находились, вследствие существовавшей группировки держав, и не учитывали того обстоятельства, что это было тяжелое наследство, которое необходимо еще ликвидировать.
Заслуживает упоминания один характерный для взглядов императора эпизод. Для того, чтобы по возможности ослабить демонстративный характер, который приняло заседание рейхстага 9 ноября, благодаря нескрываемому одобрению, которое поддающийся пангерманским влияниям кронпринц высказал по поводу известных взбудораживающих выражений отдельных депутатов, – император еще во время заседания пригласил меня на тот же вечер к себе и предоставил мне сделать присутствующему кронпринцу разъяснения в том же духе, в каком я должен был на следующий день произнести речь в рейхстаге в ответ на речь депутата фон Гейдебранда[3]. Так решительно и определенно одобрял император политику сглаживания мировых противоречий.
Результат, и притом большого исторического значения, этого второго мароккского кризиса, как мне кажется и до сих пор, заключается в том, что Франция опять получила убедительное доказательство того, как прочно она сможет рассчитывать во всех разногласиях с Германией на поддержку Англии, даже когда британские интересы затронуты лишь косвенно.
Впрочем, вызывающая политика Франции в Марокко одобрялась далеко не всеми французскими политиками. L’impatience des réalisations (жажда немедленной реализации), как назвал ее один остроумный француз, была не по вкусу тем, которые работали над постепенным изменением соотношения сил во вред центральным державам, и которым мешал слишком быстрый ход событий в Марокко. Существовала также небольшая группа финансистов и политиков, не чуждых идее совместной работы с немецким капиталом в известном ограниченном числе предприятий. Колониальное сотрудничество также казалось вполне возможным. Индустриальные связи были уже налицо, и открывались перспективы дальнейшего их развития. Но и поклонники таких комбинаций считали нужным подчеркнуть, что великий, разъединяющий оба народа вопрос оставался все же открытым. Рано или поздно европейская распря должна была вспыхнуть, а пока можно было при случае завязывать небольшие политические и деловые сношения. Мысль о всеобщем соглашении встречала отпор каждый раз, как только она возникала; любезность, оказывавшаяся, в особенности императором, в отношении выдающихся французов, посещавших Германию, в лучшем случае отмечалась с вежливостью, но всегда с недоверием. Стихийного течения событий нельзя было изменить – оно определенно шло в направлении шовинизма. Кабинет, заключивший договор относительно Марокко ценой весьма скромной, собственно говоря, жертвы за счет французской колониальной территории, должен