Эмиль Кардин - Минута пробужденья (Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском))
Удачи всем вам, собратья мои!
Но сразу за благостным умилением — тревога: все врозь, каждый сам по себе; кучки, группки, компании.
Сила в том наша? Слабость? Где сила переходит в слабость? Слабость становится силой? Не упустить момент, когда растопыренную пятерню надо сжать в железный кулак.
Он открывает дверь из своей комнаты, его охватывает застывшая тишина.
Час назад дом шумел, полнился говором, выстрелами винных пробок, торопливой беготней. Теперь на лестнице мерцает лампа, вторая — в нижних сенях. Из людской доносятся неразличимые голоса. Крепко досталось нынче всем — и матушке, и прислуге.
Однако обед — что бы там ни было — удался на славу.
19На крыльце черного хода мышиный шорох. Кто-то топчется, ищет ручку, дергает дверь. Стук сперва вкрадчив, осторожен. Потом все резче, настырнее. Так и весь дом недолго поднять на ноги…
Не зря его раздражал Андреевский рынок. От жуликов, бродяг и нищих нет проходу, досаждают окрестным жителям, тащат, что плохо лежит.
Однако злодей, наглый воришка в дверь не стучится. Вдруг да… И качнулся пол.
Судили-рядили, почему Николай Павлович медлит арестовывать заговорщиков, придумывали ему логику, тактику. А у него — своя логика, своя тактика, своя полиция, жандармы, помощники наподобие Ростовцева. Отдал приказ и — тюремная карета непрошеной гостьей подкатывает к крыльцу…
Александр Бестужев на цыпочках приблизился к черному ходу, отодвинул щеколду. Широкая дверь не открывалась. Стук возобновился.
— Подождите вы!
Кроме щеколды где-то крючок. Не дом — крепость. Крепость на проволочной загогулине.
Он распахнул дверь в кромешную темень двора.
Засыпанный снегом мужчина бочком ступил в сени, снял шляпу.
— Не обессудьте, Александр Александрович… Незваный гость. Ночное вторжение…
Сумбурная скороговорочка, с трудом перебьешь. Кому угодно не удивился бы, но Каховский?
— До ночи далеко. Рад вас видеть.
— Озяб. Давненько толкусь подле вашей двери. Ждал, покамест Рылеев отбудет.
Он освобождал окоченевшие пальцы от больших, подбитых мехом перчаток, стряхивал снег с пелерины, обивал тяжелые сапоги. Эти сапоги и перчатки, казалось, шились для человека рослого, с мощным телосложением. Но Каховский невзрачен; щупл; рот маленький, на вздернутой верхней губе тонким стручком усики.
«Выискался режисид»[24],— усмехался Рылеев после какой-нибудь стычки с Каховским. У них вечно сперва ссоры, обиды, потом примирения, объятия.
Бестужев защищал Каховского: мал золотник, да дорог, верен заговору, чист в помыслах. Не слишком симпатизировал Петру Григорьевичу, но сострадал. Видел достоинства, известные, впрочем, и Рылееву. Рылеева достоинства Петра Григорьевича занимали применительно к делу, потому и выводили его из себя вспышки необузданности, амбиция Каховского. Он и сам был подвержен вспышкам, самого порой охватывала горячка: довольно, дескать, фраз, пора, друзья… Трезвея, рассудительно прикидывал, когда пора, кому.
Каховский с людьми сходился трудно, был обременителен для них и для себя.
С Бестужевым его отношения складывались ровнее, чем с другими. Без сердечной близости — для нее Каховский слишком замкнут — и без постоянных споров. Каховскому нравилась легкость Бестужева в общении, не подозревал в нем и намерения чужими руками таскать каштаны из огня.
Слушая речи о русской истории в набитом людьми кабинете Рылеева, Каховский гневно обрушился как-то на Петра Первого: убил в отечестве все национальное, удушил слабую нашу свободу. Екатерина Вторая мудрее…
— Святые слова, — на лету подхватил Бестужев, — чего хочет женщина, того хочет бог.
Каховский признателен союзнику — скорее остроумному, чем серьезному.
— Бог почему-то всегда хотел здоровых, красивых мужчин, — добавил Бестужев.
Защищая Каховского, Бестужев любил пересказывать эпизод из его детских лет.
В 1812 году, когда французы вступили в Москву и университетский пансион, где учился четырнадцатилетний Каховский, разбежался, в доме поселились наполеоновские офицеры. Вместе с ними мальчик ходил на добычу. Как-то среди трофеев взяли несколько склянок варенья. Каховский неосторожно сунул палец в узкое горлышко и не мог вытащить. Французы потешались, спрашивали, как он поступит. «А вот как!» И мальчик стукнул склянкой о голову одного из насмешников. Это так ошарашило французов, что они ограничились тумаками и выгнали его вон.
— На подобное отважится лишь храбрец с пеленок, — шутливо завершал Бестужев.
Сколько в этой истории истинного, сколько выдуманного, оставалось решать слушателям.
Каховскому тоже хотелось иногда пошутить, но не умел, был на людях сумрачен, застенчив.
Давнее происшествие Бестужев переиначивал, уже не склянку с вареньем, а бутылку шампанского бил малолетний Брут о галльскую голову, не бутылку — полдюжины.
Петр Григорьевич улыбался побасенкам. Возразил лишь однажды. Против морали, какую Бестужев ни с того ни с сего извлек из этого эпизода. Он уверял, что ранний подвиг Каховского совершен во имя российского государства.
— Господа, почтеннейший Александр Александрович ошибочно толкует пружины отроческого поступка, — опроверг Каховский.
Взбодренные клико, сотрапезники шумели в зале ресторации «Лондон», их не занимали «пружины», которые норовил объяснить Каховский. Но не на того напали.
Встав из-за стола, Петр Григорьевич с каменной миной ждал, пока возобладает тишина. А потом прочел лекцию о разнице между понятиями «отечество» и «государство». Русским лишь недавно даровано право писать и произносить слово «отечество», Павел заменил его «государством» и отправил в крепость полковника Тарасова, упомянувшего в письме императору запрещенное «отечество». Для блага отечества должно жертвовать всем, не только жизнью, Каховский принес бы на алтарь и отца своего…
Бокалы недвижны, сигары замерли на полпути ко рту. Все внимают Каховскому. Настороженнее всех — Бестужев. Он и впрямь обмишулился, брякнув про государство, — русскому сердцу многое говорит именно слово «отечество»…
Все внимательно слушают Каховского. Окрыленный, он летит от отечества к нации, народу, кровью своей избавлявшему Европу от Наполеона.
— Где же, кого, однако, спасли мы, кому принесли пользу? За что кровь наша упитала поля Европы? Может быть, мы принесли благо самовластию, но не народу.
В тот день Бестужев заново узнал Каховского. Ожесточившийся отшельник не уступал многим столичным витиям.
Они гуляли по вечернему Петербургу, Бестужев внимал Каховскому, имевшему собственный взгляд не только на историю России, но и на европейские катаклизмы, на следствия наполеоновских войн, на метаморфозу Александра («Некоторое время император Александр казался народам Европы их благодетелем; но действия открыли намерения, и очарование исчезло! Сняты золотые цени, увитые лаврами, и тяжкие, ржавые железные цепи давят человечество»).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});