Вечный ковер жизни. Семейная хроника - Дмитрий Адамович Олсуфьев
Я отлично сознаю превосходство жизненной энергии Пушкина, Толстого, сказывающееся и в силе их поэтического гения, превосходство потусторонней психологической прозорливости Достоевского.
Я ими восхищаюсь и отдаю им должное, но мне-то близок Тургенев, потому что я сам похож на него — слабого, и веселого, и меланхолически грустного. Я — в миниатюре Тургенев, а не Пушкин, не Толстой, не, тем менее, Достоевский. В «Отцах и детях» Аркадий Кирсанов, преклоняющийся перед Базаровым, говорит своей кроткой невесте про Базарова, что он хищный (вернее, может быть, было сказать «дикий»), а мы с тобою ручные. Вот и я ручной, домашний, а Толстой и Достоевский для меня «дикие».
Выписываю черты Тургенева, сближающие меня с ним. Оба холостяки, всегда оплакивавшие свое одиночество, всегда стремившиеся к правильной жизни, к прочному семейному уюту, и не получившими ни того, ни другого. У обоих жизнь «проскользнула между пальцами». «Жизнь прошла, и в то же время чувствуешь, что она не начиналась и впереди неопределенность молодости со всей бесплодной пустотой старости». Я так стремился всю жизнь к «правильному счастью», к «правильной жизни». «Я глубоко и заслуженно несчастливый» — писал Тургенев за 40 лет Толстому. Веселого эпикурейца Тургенева Виардо называла «le plus triste des hommes» [самым грустным из людей]. «Тургенев был «многогранный», он слишком многого хотел от счастья, a «qui trop embrasse, mal étreint [кто за многим тянется, мало получает]» — справедливо замечает его критик (Зайцев). «Je cherchais le mieux, j'ai perdu le possible» [Я искал лучшего и потерял возможное] — сказал про себя какой-то французский писатель.
Тургенев был слаб, у него не было веры в себя, способности к самоутверждению, к отстаиванию того, что он считал правильным, пишет Зайцев. Не было жизненного хребта (l'epine darsale, morale). Тургенев верил в спиритизм. У него не было веры религиозной и даже веры в Бога.
Он ничему не отдавал себя полностью и без оглядки (страсти), а потому и не получил ничего полностью и без остатка. Он не завоевывал себе жизни и счастья, как Яков у Лавана[157].
Но Тургенев ценил чужую веру. Замечательные у него строки в переписке с гр. Ламберт (Елизаветой Егоровной) 1861 года: «Земное всё прах и тлен (Тургеневу было 43 года) и блажен тот, кто бросил якорь не в эти бездонные волны. Имеющий веру — имеет всё и ничего потерять не может; а кто её не имеет — тот ничего не имеет, — и это я чувствую тем глубже, что я сам принадлежу к неимущим!»[158].
Я с раннего детства имел влечение к вере и мистицизму. И всю почти жизнь я веровал или точнее любил и стремился к вере. Меня всегда пугал и отталкивал ужас и мрак неверия. Но страх неверия есть ли это еще вера? Толстой говорил про такую веру: «человек не верит, но верит, что надо верить». А мне таки понятна молитва: «верую, Господи, помоги моему неверию». Такова вера у большинства людей и будем довольствоваться ею! Вера есть дар Божий — говорит апостол. А настоящая вера, которая горами двигает, где она? Даже апостолы вначале ее не имели.
Итак, холостое одиночество, слабость воли, леность, неуверенность в себе, неудачливость в семейной жизни, дворянская утонченность, честолюбие связывают меня с Тургеневым. Мой мистицизм и моя полу-вера, и иногда и искренние порывы в вере и молитве разъединяют меня с ним. Из всех героинь русской литературы меня больше всего с ранних лет и до самой старости привлекала и привлекает его Лиза Калитина. Но не умел я ее найти в своей жизни, или Бог мне не дал ее, уже не знаю.
Однажды Сергей Толстой мне сказал: «ты честолюбив, вот отчего ты не женишься». И, конечно, он был прав. Думаю, что и Тургенев оттого предпочитал быть пристяжкой при M-me Виардо, чем коренником[159] при скромной Лизе Калитиной. Эта одна причина, а вторая — неуверенность в себе, недостаток мужской уверенности и боязнь смелых решений в жизни: а вдруг обманешься?
<Виктор Васнецов>
21 мая, суббота, 1927 года
Ницца. Rue Fricero.
Продолжаю свою хронику.
Рассказав про мистика-материалиста гениального химика Менделеева, остановлюсь на другой знаменитости нашего уезда — мистике-спиритуалисте, религиозном художнике Викторе Михайловиче Васнецове.
Они были двумя современниками антиподами русского духа. Они были антиподами и по географии нашего уезда: Менделеев проживал на крайнем западе, Васнецов на крайнем востоке уезда.
Васнецов на склоне лет купил себе именьице в самой восточной части Дмитровского уезда за Сергиевым Посадом, и, получив за киевский [Владимирский] собор орден Владимира 3-й степени, стал нашим потомственным дворянином. Как не уговаривал я Васнецова, это было в 1910–1912 годах, принять участие на московских дворянских собраниях и заказать себе мундир, он решительно отказался, хотя, по-видимому, был доволен получить потомственное дворянство. Васнецова я видал всего, может быть, раз с десяток в жизни, посещая его на дому и в его мастерской. В имении у него я никогда не был.
В первый раз, помнится, я увидал Васнецова на вечере у Саввы Ивановича Мамонтова, когда этот купеческий меценат был в своей славе и у него ставилась «Снегурочка» Островского под чью-то музыку[160]. Помню, что играли любители и выделился удивительной игрою какой-то, помнится, Шапиро. Помню еще одну мелочь, так неприятно поразившую меня: это та лесть, которую расточали перед Мамонтовым художники и именно Васнецова я подглядел на этой роли льстеца.
Я обобщаю эту черту для всего высшего московского купечества. Все люди падки на лесть. Но чем культурнее люди, тем лесть должка быть тоньше, чтобы она имела успех. Купечество же принимает лесть в самой грубой, неприкрытой форме и даже требует ее. И наши художники, даже самые знаменитые, давали ее.
Васнецов был основателем национальной русской религиозной живописи. Его продолжателем был Нестеров. Наша церковная живопись до них была итальянская, академическая. Национального в ней ничего не было; да и религиозного очень мало. Отдельно стоит гениальная и по религиозному замыслу и по экспрессии лиц и по мастерству техники одна картина Иванова. Я исключаю, конечно, и наших древних иконописцев-самородков XV-XVII веков. На смену