Иван Солоневич - Россия в концлагере
- Разрешите вас спросить, товарищ Якименко, - почему вы поверили, что это вздор?
- Ну, знаете ли. Видал же я людей. Чтобы человек вашего типа, кстати и ваших статей, - улыбнулся Якименко, - стал покупать месть какому-то несчастному Стародубцеву ценой примерно… сколько это будет? Там, кажется, семьдесят дел. Да? Ну, так значит, в сумме лет сто лишнего заключения. Согласитесь сами, непохоже.
- Мне очень жаль, что вы не вели моего дела в ГПУ.
- В ГПУ - другое. Чаю хотите?
Приносят чай, с лимоном, сахаром и печеньем.
В срывах и взлетах советской жизни, где срыв - это смерть, а взлет - немного тепла, кусок хлеба и несколько минут сознания безопасности, я сейчас чувствую себя на каком-то взлете, несколько фантастическом.
Возвращаюсь в УРЧ в каком-то тумане. На улице уже темновато. Меня окликает резкий, почти истерический, вопросительный возглас Юры:
- Ватик? Ты?
Я оборачиваюсь. Ко мне бегут Юра и Борис. По лицам их я вижу, что что-то случилось. Что-то очень тревожное.
- Что, Ва, выпустили?
- Откуда выпустили?
- Ты не был арестован?
- И не собирался, - неудачно иронизирую я.
- Вот, сволочи! - с сосредоточенной яростью и вместе с тем с каким-то мне еще не понятным облегчением говорит Юра. - Вот, сволочи!
- Подожди, Юрчик, - говорит Борис. - Жив, и не в третьей части, и слава Тебе, Господи. Мне в УРЧ Стародубцев и прочие сказали, что ты арестован самим Якименкой, начальником третьей части и патрулями.
- Стародубцев сказал?
- Да.
У меня к горлу подкатывает острое желание обнять Стародубцева и прижать его так, чтобы и руки и грудь чувствовали, как медленно хрустит и лопается его позвоночник. Что должны были пережить и Юра и Борис за те часы, что я сидел у Якименки, пил чай и вел хорошие разговоры?
Но Юра уже дружественно тычет меня кулаком в живот, а Борис столь же дружественно обнимает меня своей пудовой лапой. У Юры в голосе слышны слезы. Мы торжественно в полутьме вечера целуемся, и меня охватывает огромное чувство и нежности и уверенности. Вот здесь два самых моих близких и родных человека на этом весьма неуютно оборудованном земном шаре. И неужели же мы, при нашей спайке, при абсолютном «все за одного, и один за всех» пропадем? Нет, не может быть. Нет, не пропадем!
Мы тискаем друг друга и говорим разные слова, милые, ласковые и совершенно бессмысленные для всякого постороннего уха, наши семейные слова. И как будто тот факт, что я еще не арестован, что-нибудь предрешает для завтрашнего дня; ведь, ни Борис, ни Юра о якименковском «плюньте» не знают еще ничего. Впрочем, здесь действительно carpe diem: сегодня живы и то слава Богу.
Я торжественно высвобождаюсь из братских и сыновних тисков и столь же торжественно провозглашаю.
- А теперь, милостивые государи, последняя сводка с фронта победы - Шпигель.
- Ватик, всерьез? Честное слово?
- Ты, Ва, в самом деле, не трепли зря нервов, - говорит Борис.
- Я совершенно всерьез. - и я рассказываю весь разговор с Якименкой.
Новые тиски, и потом Юра тоном полной непогрешимости говорит:
- Ну, вот. Я ведь тебя предупреждал. Если совсем плохо, то Шпигель какой-нибудь должен же появиться, иначе как же.
Увы, со многими бывает и иначе.
…Разговор с Якименкой, точно списанный со страниц Шехерезады, сразу ликвидировал все: и донос и третью часть и перспективы - или стенки или побега на верную гибель, активистские поползновения и большую часть работы в урчевском бедламе.
Вечерами вместо того, чтобы коптиться в махорочных туманах УРЧ, я сидел в комнате Якименки, пил чай с печеньем и выслушивал якименковские лекции о лагере. Их теоретическая часть в сущности ничем не отличалась от того, что мне в теплушке рассказывал уголовный коновод Михайлов. На основании этих сообщений я писал инструкции. Якименко предполагал издать их для всего ББК и даже предложить Гулагу. Как я узнал впоследствии, он так и поступил. Авторская подпись была, конечно, его. Скромный капитал своей корректности и своего печенья он затратил не зря.
БАМ- БАЙКАЛО-АМУРСКАЯ МАГИСТРАЛЬ
МАРКОВИЧ ПЕРЕКОВЫВАЕТСЯ
Шагах в двухстах от УРЧ стояла старая, схилившаяся на бок бревенчатая избушка. В ней помещалась редакция лагерной газеты «Перековка», с ее редактором Марковичем, поэтом и единственным штатным сотрудником Трошиным, наборщиком Мишей и старой, разболтанной бостонкой. Когда мне удавалось вырваться из Урчевского бедлама, я нырял в низенькую дверь избушки и отводил там свою наболевшую душу. Там можно было посидеть полчаса-час вдали от Урчевского мата, прочесть московские газеты и почерпнуть кое-что из житейской мудрости Марковича.
О лагере Маркович знал все. Это был благодушный американизированный еврей из довоенной еврейской эмиграции в Америку.
- Если вы в вашей жизни не видали настоящего идиота, так смотрите, пожалуйста, на меня.
Я смотрел. Но ни в плюгавой фигурке Марковича, ни в его устало насмешливых глазах не было ничего особенно идиотского.
- А вы такой анекдот о еврее гермафродите знаете? Нет? Так я вам расскажу.
Анекдот для печати не пригоден. Маркович же лет семь тому назад перебрался сюда из Америки. «Мне, видите ли, кусочек социалистического рая пощупать захотелось. А? Как вам это нравится? Ну, не идиот?
Было у него 27.000 долларов, собранных на ниве какой-то комиссионерской деятельности. Само собою разумеется, что на советской границе ему эти доллары обменяли на советские рубли, не известно уже, какие именно, но, конечно, по паритету рубль - за 50 центов.
- Ну, вы понимаете, тогда я совсем, как баран был. Словом, обменяли. Потом обложили. Потом снова обложили так, что я пришел в финотдел и спрашиваю: так сколько же вы мне самому оставить собираетесь - я уже не говорю в долларах, а хотя бы в рублях. Или мне, может быть, к своим деньгам еще и приплачивать придется? Ну, они меня выгнали вон. Короче говоря, у меня уже через полгода ни копейки не осталось. Чистая работа. Хе. Ничего себе, шуточки - 27 тысяч долларов!
Сейчас Маркович редактировал «Перековку». Перековка - это лагерный термин, обозначающий перевоспитание, перековку всякого рода правонарушителей в честных советских граждан. Предполагается, что советская карательная система построена не на наказании, а на перевоспитании человеческой психологии, и что вот этакий каторжный лагерный труд в голоде и холоде возбуждает у преступников творческий энтузиазм, пафос построения бесклассового социалистического общества; и что проработав этаким способом лет шесть-восемь, человек, ежели не подохнет, вернется на волю, исполненный трудовым рвением и коммунистическими инстинктами. «Перековка» в кавычках была призвана славословить перековку без кавычек.