Воспоминания самарского анархиста - Сергей Николаевич Чекин
Небольшая квадратная комната, решетчатые окна, на стенах от потолка портреты верховных бандитов царя марксидов Иосифа Кровавого и его Малюты Скуратова — палача Берии, с свирепыми лицами садистов. Начался личный обыск. «Разденься», — приказал дежурный комендант. Я снял верхнюю одежду — шляпу, пальто, пиджак — кругом ни стула, ни скамейки — положил на цементный пол и вопросительно смотрю на своих мучителей. «Раздевайся совсем!». Этого я не мог понять: ведь я разделся. Снова грозный окрик: «Раздевайся! еще раздевайся, донага».
Теперь я понял. Снял рубашку, брюки, нижнее белье и предстал пред их грозными очами в адамовом виде, до его грехопадения с Евой. Жду, что будет дальше. Снова окрик: «Подыми ногу одну, другую, нагнись, стоять; подними руки вверх, опусти!» В это время другие сатрапы прощупывали и перебирали мою одежду. Когда был закончен обыск одежды и тела, последовал окрик: «Одевайся». Оделся и жду, что будет дальше. Явился тюремный конвой, повел куда-то полутемными коридорами и у одной из дверей остановился, открыли замок, отодвинули железный засов, открыли дверь, и — окрик: «Заходи».
Я вошел, железная дверь закрылась, загремел засов, щелкнул замок, и увидел себя в большом каменном мешке — лабазе[133] без окон. Тускло падал свет от электролампы у входа в камеру вверху на потолке. В одном углу цементного пола груда мусора-земли и крысиные норы, в другом — куча соломы. На стенах облезлые с выбоинами кирпичи. Невольно мелькнула мысль: здесь, наверное, расстреливают озверевшие инквизиторы. Грязный, захламленный пол; ни скамейки, ничего, на что бы можно было сесть или лечь, тусклый свет. От усталости хотелось сесть, лечь.
Отошел на средину лабаза-камеры, подальше от крысиных нор, снял и положил на пол пальто и шляпу, мешок с бельем и пирожками, что положила жена при аресте, постоял минут десять и сел на вещи. Спать не хотелось. Состояние оглушения арестом я сознавал как гибель моей жизни, потерю семьи, родных, друзей и товарищей.
А перед глазами творимые ужасы безвременья с тридцатого года, когда были истреблены и замучены, сосланы и заключены в концлагеря миллионы невинных людей, большей частью там погибших, когда никто не уверен в своей жизни на завтрашний день — все это сейчас приводило душу и сердце в смятение и ужас. Мысли беспрерывно неслись по трем направлениям, соединяясь в одно целое, расходились и снова возвращались: жизнь прошлая, до ареста — отрадная, настоящая — скорбная и будущая — во мраке неизвестности.
Все лучшее, что было завоевано Октябрем — уничтожено моисеевским марксидом-царем Иосифом Кровавым. Уныние и скорбь трудового общества всей страны — стоны и ужасы кошмара в тюрьмах и концлагерях миллионов. Дамоклов меч в любой час может опуститься на голову каждого из многомиллионных «грешных» по природе своей «Каинов». Мир жизни для миллионов стал злой мачехой по существу и по форме.
Мысли неустанно неслись к жене, сыну, родным, к их ужасным переживаниям и несчастной судьбе. Я сознавал, что как я для них, так и они для меня потеряны на многие годы, а может быть, и навсегда. В течение трех суток не хотелось спать и пять суток — есть. Неотступно мной владела одна мысль-дума: почему, зачем, кто виноват, «пастухи» или «стадо»? Почему добро является злом и зло добром? Кто так зло смеется над человеком и человечеством во имя рабства сытых хлебов? В таком состоянии раздумья прошло какое-то время. Послышались глухие шаги над потолком камеры — решаю про себя, что надо мной имеется второй этаж, и началось позднее зимнее утро.
Мне почему-то стало холодно — надел шляпу и тут же увидел в верхней решетчатой части двери половину головы человека с большим носом и блестящими глазами, и не могу понять, что бы все это значило. Тут же услышал: «Сними шляпу». Я молча, не отрывая глаз от головы, снял шляпу, и голова в двери молча исчезла. «Что бы это значило?» — думал и не мог решить. Чувствовал общую слабость и упадок сил физических и моральных.
Вскоре открылась в двери камеры форточка. Лунообразное лицо надзирателя предлагало мне взять пайку хлеба. Я отказался: есть не хотелось, не мог — так велико было мое горе, переживания. Надзиратель настойчиво предлагал взять — я отказывался. Кажется, он понял мое состояние и ушел, а часа через два в двери камеры послышался лязг и скрежет железного замка и засова, дверь приоткрылась, появился надзиратель и предложил идти за ним.
Прошли коридором прямо, потом повернули направо и очутились в замкнутом стенами внутреннем дворе тюрьмы. Вошли в небольшой каменный пристрой. Здесь парикмахер машинкой остриг волосы, перевели в другую камеру, где старичок фотограф фотографировал[134] и снимал отпечатки пальцев. Добродушный старичок фотограф, видя мое подавленное состояние, начал утешать, говоря: «Ведь здесь не все остаются, некоторые выходят домой». Его неуверенный тон утешения будто говорил, что отсюда возврата нет, а я и раньше знал, с тридцатых годов, что значит попасть в руки садистов Иосифа Кровавого.
Закончив дела в фотографии — надзиратель повел в душевую, а из нее в камеру внутренней тюрьмы, соединенной коридорами с следственными кабинетами с громадными четырехэтажными зданиями, окружающими внутреннюю тюрьму в самом городе, так что с улиц города видны только фасады этих зданий, а тюрьма как бы спрятана, замкнута этими зданиями. Горожане знают это ужасное учреждение, и редко кто отважится пройти близ него.
Подошли к двенадцатой камере. Надзиратель передал меня дежурному под расписку, тот принял. Открыл замок камеры, отодвинул железный засов двери и рыкнул: «Заходи». Я вошел, дверь захлопнулась, лязг засова и замка, и здесь закрылась моя вольная жизнь с девятнадцатого декабря сорокового года на много лет, и только через десять лет увиделся с сыном, родными и навсегда потерянной женой.
Камера в три шага длиной, полтора шириной, одно небольшое, под потолком окно с железной решеткой и наглазником, из которого через узкие щели видна полоска серо-белого зимнего неба. Желтый свет электрической лампы. В камере ни стола, ни стула, в продольной стене приклеплены две деревянные полки-лежанки, [камера,] рассчитанная на двоих, а при надобности «большого урожая» набивают до отказа: только стоять и сидеть. У двери камеры в углу стояло железное ведро — параша для ночных и дневных дел по малому и по большому