Есенин, его жёны и одалиски - Павел Федорович Николаев
– А поэты, – продолжает она, – о них и говорить не стоит – хлам! Одни словесные достижения. И большинство из них к тому же – пьяницы, а алкоголь, как известно, – враг любовных утех».
Не получая интимных радостей от любимого, Дункан допускала вольности, и Н. Вольпин, ревниво наблюдавшая за бывшим любовником, предала гласности шалости иноземной дивы:
– Если Есенин позволял себе пренебречь её банкетом, Дункан, как правило, сажала рядом с собой кого-нибудь из го стей, кто ей приглянулся. Когда же гости станут расходиться, она пригласит избранника остаться и разделить с нею ложе. Это делалось смело, в открытую! Двуспальное царственное ложе ждало здесь же, в банкетном зале, застланное алым покрывалом, – «Египетские ночи» по-американски.
Есенин был сторонником «свободной любви», но только не в отношении его персоны. Узнав об очередном грешке Айседоры, он молча собирал свои скромные пожитки и уходил к Мариенгофу. Спустя пару часов начиналось курсирование посланцев Дункан между Пречистенкой и Богословским переулком. На это уходило полдня. К вечеру являлась сама царица «египетских» оргий.
Начинались увещания и уговоры, попытки приласкаться к любимому и слёзы. Мариенгоф, невольный свидетель вершившегося на его глазах, говорил о действующих лицах таких сцен:
– Она, как собака, целовала его руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще, чем любовь, горела ненависть к ней.
Однако кончались эти сцены всегда примирением, и, взяв принесённые пожитки, Сергей Александрович покорно следовал за Айседорой. Это при его-то эгоизме и самолюбии! Напрашивается вопрос: почему связь увядающей женщины и молодого преуспевающего поэта не разрушилась сразу, а тянулась почти два года?
С Дункан всё более-менее ясно. Некоторое разочарование в любимом: самовлюблённый эгоист, злой и ревнивый, не силён в сексе, но молод, красив и… гений. Это была маниакальная[48] страсть стареющий женщины, нашедшей в Есенине не только любовника, но и погибшего сына. Поэтому в её чувстве к поэту было много материнского, что Сергей Александрович, выросший без «телячьих нежностей», очень ценил.
С Есениным сложнее. Почему он почти два года не решался на разрыв с великой танцовщицей? А потому, что связь с мировой знаменитостью льстила ему, щекотала его самолюбие, даже наличие в прошлом у Айседоры множества мужчин он ставил себе в плюс: покорил с первого взгляда любвеобильную женщину! Старому приятелю, укорившего его связью с Дункан, говорил:
– Ничего ты не понимаешь! У неё было больше тысячи мужей, а я последний!
Большую роль в затяжных отношениях с Дункан сыграла и жажда поэтом мировой славы, чего он полагал возможным добиться через Айседору. Манили Есенина и мифические миллионы артистки, о которых было много разговоров в нэповской Москве.
Словом, если Дункан была полностью захвачена страстью, то у Есенина она быстро сошла на нет (это характерный конец «любовий» поэта), и на смену ей пришёл расчёт. Наивным простачком, как его любят изображать многие из пишущих, Сергей Александрович не был и цену себе знал.
…Но вернёмся к бытовым событиям из жизни великой пары. Как-то Есенина навестил искусствовед М.В. Бабенчиков, которого поэт знал по Петербургу.
«Поднявшись по широкой мраморной лестнице и отворив массивную дверь, – вспоминал Михаил Васильевич, – я очутился в просторном холодном вестибюле. Есенин вышел ко мне, кутаясь в какой-то пёстрый халат. Меня поразило его болезненно-испитое лицо, припухшие веки глаз, хриплый голос, которым он спросил:
– Чудно? – и тут же прибавил: – Пойдём, я тебя ещё не так удивлю.
Вошли в огромную, как зал, комнату. Посередине её стоял письменный стол, а на нём среди книг, рукописей и портретов Дункан высилась деревянная голова самого Есенина, работы С.Т. Конёнкова. Рядом со столом стояла тахта с накинутым на неё ковром. Всё это было в полном беспорядке, будто после какого-то разгрома. Есенин, видя невольное замешательство гостя, ещё больше возликовал:
– Садись, видишь, как живу – по-царски! А там, – он указал на дверь, – Дункан. Прихорашивается. Скоро выйдет».
Вышла и тоже удивила Михаила Васильевича:
«Передо мной стояла довольно уже пожилая женщина, пытавшаяся, увы, без особенного успеха, всё ещё выглядеть молодой. Одета она была во что-то прозрачное, переливавшееся, как и халат Есенина, всеми цветами радуги и при малейшем движении обнажавшее её вялое и от возраста дряблое тело, почему-то напомнившее мне мясистость склизкой медузы. Глаза Айседоры, круглые, как у куклы, были сильно подведены, а лицо ярко раскрашено, и вся она выглядела такой же искусственной и нелепой, как нелепа была и крикливо обставленная комната, скорее походившая на номер гостиницы, чем на жилище поэта.
Дункан говорила (по-французски) вяло, лениво цедя слова, о совершенно различных вещах. О том, что какой это ужас, что она пятнадцать минут не целовала Есенина, что ей нравится Москва, но она не любит снег, что один русский артист обещал ей подарить настоящие маленькие сани.
Есенин был не в духе. Он сидел в кресле, медленно тянул вино из высокого бокала и упорно молчал, не то с усмешкой, не то с раздражением слушая болтовню сожительницы. Айседора предложила пройти в зал послушать игру известного пианиста и посмотреть на её маленьких питомцев.
Пианист играл один из этюдов Скрябина, Дункан спросила, в чём содержание музыкальной пьесы.
– Драка! – хором ответили дети.
Ответ питомцев понравился Айседоре, так как темой этюда была борьба. Обольстительно улыбнувшись, она сказала мне:
– Я хочу, чтобы детские руки могли коснуться звёзд и обнять мир».
На этом Дункан распрощалась с гостем и ушла в свою комнату, а Михаил Васильевич вернулся к Есенину. Тот сидел на ковре у кирпичной времянки и кочергой шевелил догоравшие чурки. Упёршись невидящими глазами в одну точку, заговорил:
– Был в деревне. Всё рушится… Надо самому быть оттуда, чтобы понять… Конец всему.
Бабенчиков не входил в постоянное окружение поэта, и его потянуло высказаться перед редким гостем.
«В этот вечер, – вспоминал Михаил Васильевич, – Есенину неудержимо хотелось говорить. И он говорил мне, как, наверное, говорил бы всякому другому. В доме уже все спали, и только лёгкое потрескивание дров нарушало ночную тишину. Я слушал рассказ Есенина, боясь проронить хотя бы одно слово. И передо мной сквозь сумрак комнаты плыла бесконечная вереница манящих, упрекающих образов его деда, бабки, товарищей детских игр.
Внезапно вспыхнувшее пламя осветило угол письменного стола и стоявшую на нём неоконченную конёнковскую голову Есенина. Мгновение, и из грубого обрубка векового дерева, из морщин его коры на меня взглянуло лицо прежнего Серёжи. И, не в силах удержаться, я взглянул на него