AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Мое дело – только рассказать о совершенной ошибке ради пользы читателей. Так вот: как в те времена, так и по сию пору нельзя сводить друг с другом не знакомых между собой русских без предварительного согласования вопроса, словом – никаких товарищеских импровизаций. Возможно, и тут произойдут когда-нибудь изменения. Но если да, то медленно.
Такая страна, такая в ней жизнь.
А вот дополнительная иллюстрация: примерно тогда же, когда случился описанный ленинградский эпизод, я совершил подобный, хотя менее серьезный промах в Москве. Только что встреченную и очень симпатичную девушку я пригласил с собой на ужин к знакомым, с которыми уже установились добрые отношения. Ничего особенного не происходило, разговор за столом шел вполне непринужденно, только очень чуткое ухо уловило бы в нем некое похрустывание кусочков льда, как в бокале с коктейлем. В какой-то момент взгляд хозяйки мимолетно коснулся меня. Я прошел на кухню. Выговор, несмотря на его вполне приличную форму, был основательный. «Ты кого к нам привел?» – «А что? Нормальная девушка, очень милая…» – «Милая, это правда, но ты понимаешь, кто она?» – «Нет». Хозяйка согнутым пальцем постучала по столу. «Почему?» – «Потому что работает в Инъязе.[17] А если там работает, то имеет дело с иностранцами. А если общается с ними, то должна… Понимаешь?». Я молчал, удрученный, но в душе всё возмущалось – почему должна?… (Спустя какое-то время у меня уже были аргументы, в начале этого раздела я упоминал о знакомствах с людьми, которые по роду службы также были «должны», но, однако, как выяснялось, не делали этого, поскольку не хотели. Но случай этот относился к одному из первых приездов, когда я лишь всему учился). Хозяйка, кажется, ощутила мой бунт: «А кроме того, когда я спросила, где она работает, девушка покраснела. Догадываешься, почему? Так как поняла, что я обо всем знаю…». Это и был тот хруст кусочков льда, которого я прежде не расслышал. Этикет и развитый за десятилетия инстинкт самосохранения требовали в таких случаях вести себя, словно ничего не произошло. Но в воздухе уже появилось электричество, напряжение – вернуть прежнее настроение было невозможно. Я вернулся в гостиную, спустя какое-то время мы ушли, я проводил девушку, обещал вскоре позвонить, но не позвонил и никогда больше ее не видел. Может, я напрасно обидел человека, но вина была невелика – капля в том океане наказаний без преступлений, преступлений без наказаний, где всё перемешалось столь запутанным образом. Не знаю и никогда уже не узнаю, а рассказываю лишь, как было, чтобы вы могли лучше почувствовать терпкость, липкость и мутность той атмосферы существования.
Дальнейшее продолжение имел мотив Польши и симпатий к ней. Однажды вечером меня заполучил к себе, на далекую московскую окраину, Петя, о котором упорно кружили самые дурные слухи. Даже больше, чем слухи. Его однозначно оценивали люди, не склонные к скоропалительным обвинениям и с несомненным авторитетом. Но я поехал, поскольку он очень настаивал. С самого начала беседы в памяти отозвался жалостливый, боязливый тон Х. Разве что более агрессивный и рассчитанный на то, чтобы спровоцировать диалог. Петя как бы требовал соучастия и полемики, даже если тема монолога ее исключала. Он пылал, весь сгорал в огне высокой страсти к русской поэзии. Этот пожар он раздувал словами, полными восторга, танцуя вокруг меня, как шаман. В этой стране библиофилов и библиографов, где многие в целях душевной самозащиты ныряют в глубины домашних книжных собраний, Петя мог бы по праву стать председателем их объединения, если бы такое возникло. Книги, а в особенности поэтические томики громоздились, стоя и лежа, повсюду. Петя выхватывал их и бросал мне на колени: «Это ты, конечно, знаешь? Нет? Это потрясающе! А это? Здорово, правда? А вот – послушай!». Он декламировал по памяти, глядя на меня искрящимися глазами, наклонялся ко мне, засыпал очередными томами. Груда литературы на моих коленях всё росла. Я не знал, надо ли тут же бросаться читать или слушать, изумленно моргая, смотрел на него. Я оказался узником русских стихов и Петиных восторгов. Вкус у него, впрочем, был собственный, индивидуальный, хотя всех без исключения он оценивал слишком высоко: Кочетков! Шенгели! Сергей Марков! Что касается Шенгели, признаюсь, он открыл мне глаза на великолепную поэтическую мускулатуру этого неоклассика, о котором я знал лишь, что он был врагом Маяковского. Других я бы оценил более сдержанно. Но шансов на развертывание настоящей дискуссии и так не было: Петя токовал, как глухарь. Вдруг он перевел разговор на Польшу, и его голос завибрировал на еще более высоких оборотах. Он потащил меня в глубину квартиры; выяснилось, что кроме книги другим идолом хозяина жилища была Польша. Она висела на стенах в виде афиш, рисунков, репродукций, смотрела с альбомов, конвертов пластинок, газет, журналов, книг – оригиналов и переводов, вставала из воспоминаний Пети, который у нас уже бывал и собирался посетить еще, многое видел, многое понял, что-то там написал и задумывал нечто большое, а теперь исчерпывающим образом стремился мне это изложить, словно стараясь уговорить меня поехать в Варшаву.
И так продолжалось весь вечер, перешедший в ночь. Через определенные интервалы времени токование Пети внезапно на какой-нибудь визгливой ноте прерывалось. Это случалось каждый раз, когда от одной группы поэтов он переходил к другой и к тому, что они думали о товарищах по перу. Идя этим окольным путем, он касался и вопроса собственной репутации и впивался в меня взглядом: «Ты спрашивал его обо мне? И что он сказал?». Я чувствовал себя, как на допросе. Кто-либо более сильный духом ответил бы ему, пожалуй: «Он мне сказал, что ты, Петя, стукач. И не один он». После чего следовало бы встать и уйти. Но я не сделал этого. Судите меня, но будьте справедливы. Ведь этого не сделал, насколько знаю, ни один из поляков, с которыми встречался Петя, хотя на его счет не обольщались. Ведь он явно не работал по польской части – это как минимум, хотя тут как раз ничего знать с уверенностью нельзя.
Я думаю теперь об этом странном клубке русских судеб, куда неожиданно вплелась наша бело-красная нитка. Чем только мы не были: Христом народов, павлином и попугаем, общей обязанностью, примером, укором совести, шансом. Один из их поэтов назвал нас «стрелой славян», другой сравнил с нами русскую поэзию – «она, как Польша, не погибла, хоть грудь ей три раздела перешибли»[18]. А еще – как сказано выше – мы становимся порой шансом самоспасения для людей, преступивших нормы здравой общественной морали; они с надеждой хватаются за нас грязными руками, желая очищения; опускающимся на дно мы кажемся спасательным кругом. Комплекс российских грехов в отношении Польши сублимируется в конфликтах индивидуальной совести, безнаказанное преступление опускается на колени в акте покаяния, пробуждая жалость и тревогу… Хорошо это или плохо?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});