AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Как бы много зла ни причинил Виктор Ильин людям, эта книжка на Божьем Суде ляжет на другую чашу весов и весить будет немало…
Но я оставляю его и следую далее по мрачным закоулкам памяти. Сколько раз еще мне придется призывать на помощь тень Достоевского…
Место действия другого эпизода – Ленинград – Петроград – Петербург. Шестьдесят третий год, май. В Союзе Писателей мне сообщают, что кто-то из местных осведомлен о моем прибытии и хочет непременно со мной встретиться. Мне он неизвестен, зовут его Х., это, кажется, историк литературы. Звоню, уславливаюсь о встрече, иду. Большой питерский дом где-то близ Невского, в центре. Жара. Желтые нагретые солнцем камни фасада и влажная нора двора со смрадом вечного гниения, лишаями плесени, какими-то будками, сараями, досками. То же впечатление, что и практически везде в центре, где обновляли, похоже, только фасады, в центре, которому урон нанесли и война, и многие годы небрежения, и болотная почва, куда уходят фундаменты домов: минуту назад отсюда мог бы выйти Раскольников, ничто тут с момента убийства старухи-процентщицы не изменилось. За этим последовала – также типичная – квартира – тесная и высокая, с местами осыпавшейся лепниной и нагромождением старинной мебели, покрытой патиной пыли, и разновысоких стоп книг. О хозяине я записал тогда – «маленький, несчастный, придавленный грудой томов». И сейчас перед глазами – его нервная суетливость и хлопотливое кружение по комнате, а в ушах – высокий плаксивый голос, какой-то птичий щебет. Он бросился ко мне со словами сердечных излияний, обрушив поток сбивчивых горячих фраз и явно стремясь расположить к себе. Причина этих стараний не была мне поначалу понятна: у нас не оказалось ни общих знакомых, ни близких научных интересов (сейчас не могу припомнить, чем он конкретно занимался). Как обычно бывает в таких случаях, чувствовал я себя не в своей тарелке, но переносил всё терпеливо, отчетливо видя перед собой человека несчастного, одинокого, придавленного бременем существования или чувством вины. Чего, однако, он хотел от меня? Согласия? Одобрения? Сочувствия? Наверное, всего понемногу, впрочем, в своих болезненных причитаниях он был, собственно, самодостаточен, так как трудно было присоединиться к высоким оборотам его скулящего голоса.
Мы разделили с ним какое-то холостяцкое угощение, за что-то выпили по рюмочке. Стоп! Не за что-то, а явно за Польшу. Она возникала то и дело как лейтмотив выступлений хозяина, как предмет его горячей любви. Высокие, срывающиеся звуки речи Х. становились еще выше и нервознее, когда он заговаривал о ней. Постепенно обнаруживалось, что горячий прием прежде всего объясняется моей принадлежностью к Польше. Правда, в перерывах между этими монологами удалось услышать, что недавно умерла его жена, он остался совсем одинок, а жизнь свою считает конченой. В какой-то момент Х. бросился мне на шею и пылко расцеловал. Всё это было трогательно, но я чувствовал себя неловко. Отупев от обрушившихся на меня эмоций и взглянув случайно на часы, я сообразил, что уже довольно поздно. И как раз тогда совершил грубую ошибку, свидетельствовавшую о недостатке опыта обращения с русскими (у меня его, действительно, не было, поскольку это случилось в третий приезд, считая пору фестиваля).
Я договорился тогда о встрече с Бродским (мы должны были свидеться во второй раз). Время поджимало, а Х. не отпускал. Мне жаль было хозяина, но я не хотел терять свидания с Осей. «Приглашу его сюда, и дело в шляпе», – подумал я. Хозяин не имел (или притворялся, что не имел) ничего против. Я позвонил. Бродский жил недалеко и появился почти сразу. Он явно не знал, к кому направляется. Когда он вошел, я понял весь масштаб моего прегрешения. При виде хозяина он застыл, стал еще бледнее, чем обычно, его лицо Маккавея ощерилось холодной и напряженной усмешкой, за которой он прятался до конца, как за надежным щитом. Здороваясь, он не подал руки и сразу оказался с противоположной стороны стола. Х. ринулся к нему с соответствующей – поскольку он был моим знакомым – порцией лирических излияний. Но Ося, словно играя в пятнашки, быстро переместился и вновь оказался напротив хозяина. Он повторил это еще несколько раз – изящно, бесшумно, с неизменной улыбкой и абсолютно молча. Его губы были сильно сжаты и напряжены. Стол неизменно оставался преградой между ними. Остолбенев, я наблюдал эту пантомиму противостояния и быстро сообразил, что пора срочно уходить. Мы быстро вышли, провожаемые затихающим скулением Х. Никогда больше я с ним не встречался. Бродский же молчал так красноречиво, что, сознавая свой промах, я боялся расспрашивать его, в чем дело. Других ленинградцев я знал тогда лишь официально, а значит – слишком мало для доверительного разговора об этом человеке. А потом, говоря по правде, я забыл о нем и об этой сцене: нахлынули новые встречи и новые знакомые. Лишь теперь, приступая к работе над этой книгой, спустя четверть века, я принялся искать информацию о Х. Кем он был? Никаких следов в какой-нибудь библиографии, справочнике, энциклопедии, словаре. Нигде. Да существовал ли он в действительности? А может, мне только привиделся?
Всё же нет. Один раз, совершенно случайно я наткнулся на нечто, способное быть ключом к этому делу. В пору нашего Октября (1956 г.), до или после него, когда пресса соседей очень жестко и грубо атаковала польский ревизионизм, была напечатана особенно гнусная и агрессивная по тону статья, подписанная Х. Ее эхо донеслось до меня спустя годы. Так, возможно, то, чему я был свидетелем, являлось порождением комплекса вины? Или – не исключено – одной из многих вин? Гротесковым актом покаяния в виде потока экзальтированных полонофильских фраз, обрушенного на голову первого попавшегося поляка? Заклятием судьбы через раскаяние? Истинный полонофил Бродский, очевидно, знал подоплеку дела. Высоко оцениваю теперь его молчание – он был прав, предпочитая не посвящать меня в суть проблемы. Лучше вообще не касаться этого без крайней необходимости. Тот человек уже почти наверняка ушел из жизни.[16] Может быть, на его совести есть тексты гораздо хуже, чем тот, направленный против нас. Наверное, были. Возможно, он исполнял определенные функции. Не мне докапываться до истины. Сами русские должны будут свести счеты с русскими и, должно быть, сделают это, если гласность, о которой так много говорится теперь, когда я пишу эти слова, уцелеет и окрепнет.
Мое дело – только рассказать о совершенной ошибке ради пользы читателей. Так вот: как в те времена, так и по сию пору нельзя сводить друг с другом не знакомых между собой русских без предварительного согласования вопроса, словом – никаких товарищеских импровизаций. Возможно, и тут произойдут когда-нибудь изменения. Но если да, то медленно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});