Инга Мицова - История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
– Подушечку вышил папа, – говорит мама.
Разве папа умеет вышивать?
– Мой папа, – говорит мама.
В голове у меня некоторая путаница – разве у мамы тоже есть папа?
В большой комнате есть черная оттоманка и казенный книжный шкаф. Шкаф – безликий и равнодушный, а вот черная оттоманка… Я никогда не сажусь на ее холодную черную кожу. От нее веет угрозой. Есть еще этажерка. Она своя. Потому ли, что стоит у окна, или потому, что сама по себе легкая и прозрачная? Скорее всего, потому, что она уже прожила с папой-мамой несколько лет и приехала из Севастополя (как и кровать с золотыми набалдашниками). У двери в большой комнате стоит серая гофрированная печка, круглая, до самого потолка, тоже чужая. Не помню, чтобы ее топили. Как и не помню, было ли паровое отопление. Печка совершенно безликая, не то что черная оттоманка. Мама открывает тоненькую книжку и читает: «Печку, Леночка, не тронь, жжется, Леночка, огонь…» На картинке – девочка с косичками, в желтом платьице, сидит на корточках перед печкой, такой, как наша, виден ярко-красный огонь в приоткрытой дверце. «Только мать сошла с крылечка, Лена села перед печкой… Отворила дверцу Лена, соскочил огонь с полена…» И вот уже картинка, как огненные языка пламени лижут стены…
Я выросла трусихой. Постоянно страшась за меня, мама ставила мне множество ограничений. Пугала меня. Не Бабой Ягой, нет – совершенно реальными опасностями: быстро побежишь – ногу сломаешь, залезешь на дерево – упадешь, откроешь дверцу в печке – сгоришь.
Было и еще одно стихотворение – как скромный неизвестный парень вынес девочку из горящего дома: «Ищут пожарные, ищет милиция, ищут фотографы в нашей столице, ищут давно, но не могут найти….» Очень досадно, и я заглядываю в конец книжки – может, все-таки нашли?
Книжка «Мистер-Твистер» и «Рассеянный с улицы Бассейной» – это все прочитано в этой комнате, на Карла Маркса. «Рассеянный с улицы Бассейной» был связан с квартирой Радайкиных. Не дядя Сережа, не Сергей Дмитриевич, но почему-то: «Радайкин» – папин сослуживец по кафедре и его товарищ. У него жена, Рахиль Моисеевна, и дочь Майя, моя ровесница.
Прихожая Радайкиных очень похожа на прихожую в книжке Рассеянного с улицы Бассейной. Приходя к ним, внимательно рассматриваю вешалку – ищу «гамаши». Странную вещь, названную странным веселым словом. Радайкин уже преподаватель, а папа еще адъюнкт, и я чувствую разницу в положении: у Радайкина есть патефон – для меня желанная роскошь. Как только прихожу к ним в гости, становлюсь у патефона. Немножко хитрю, делаю вид, что не замечаю, как взрослые поглядывают на меня, облизываю губы, трясу головой в такт песне и тихо подпеваю: «до свида-а-ания, мой милый ска-а-а-жет, а на се-е-е-рдце камень ля-я-яжет». И смотрю, смотрю на блестящую головку патефона, на толстую, режущую пластинку, иглу.
Кроме квартиры Радайкиных, помню посещение Лукановых. Дяди Андрея и тети Ани, или Анны Ивановны. Они живут на Нижегородской, окна смотрят прямо на желто-зеленый штаб академии. Почему-то всегда, прежде чем идти к ним, папа со смехом цитирует стихи Барто: «Анна Ванна, наш отряд / Хочет видеть поросят, / Мы их не обидим, / Поглядим и выйдем…» В их комнате привлекает внимание большая фотография на стене – прекрасная женщина в белом лежит в цветах. Это тетя Валя (первая жена Андрея), которую он очень любил и которая умерла. Кроме фотографии – ряд белых слоников, они мне очень нравятся; трогать нельзя, но я представляю, какие они на ощупь. Слоники стоят на белой салфеточке. И почему-то мне кажется, что они дядю Андрея раздражают.
– Валя была прекрасным человеком, умная, образованная, одаренная… – говорит папа, и я понимаю по тону, что Анна Ванна совсем не такая.
– Аня – хирургическая сестра. – Мама пожимает плечами. – На операциях все время вместе, она утешала Андрея…
– И доутешала, – говорит недовольно папа.
Что еще помню? Рассказ Куприна про слона. Вероятно, это мне читала мама, когда я болела.
– Но как же он по лестнице шел? Как поместился в комнате? Как не провалился?
– Ну, папа все укрепил, – отвечала мама. И я понимаю, что и мои папа с мамой могут привести слона, если я захочу…
И еще вспоминается рассказ (вероятно, Зощенко) про мальчика, который все время падал. И никто не мог догадаться, чем он болен. Кажется, только пришедший к ним в гости мальчик закричал: «Да он же в одну штанину две ноги всунул!» Мне не казалось это смешным, но запомнилось. У меня уже начал возникать свой мир, отдельный от мамы. Наверно, это произошло, когда мне исполнилось три года – то есть зимой 1937-го. Читала мне мама много, но только в квартире на улице Карла Маркса. После ареста папы чтение прекратилось, исчезла игра. Даже после того, как папу выпустили… Читать я начала сама уже перед школой, медленно складывая слова. Но тогда, в наших чистых, уютных комнатках, мне жилось хорошо.
«И по винтику, по кирпичику…» – поет мама.
Или: «Разлука, ты разлука, чужая сторона, / Никто нас не разлучит, как мать-сыра земля…» Или: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне…» Теперь мало кто помнит, что такое Трансвааль, я, во всяком случае, с тех самых пор ничего о Трансваале не слыхала. Но тогда меня эта песня расстраивала. Я сидела на корточках в кухне у маминых ног и жалела бура. Какой-то бур задумчивый сидит под деревом, и детей его уже нет в живых.
А папа любит песню: «Как умру, я умру, похоронят меня, / И никто не узнает, где могилка моя». Я залезаю к папе на колени, он прислоняется головой к моей макушке. «На могилку мою уж никто не придет, / Только раннею весною соловей запоет». Какая жалостливая песня…
– «Путевка в жизнь» – прекрасный фильм, – говорит мама. – И лучше всех играл Мустафа. Он, кажется, был настоящий беспризорник.
Испанская война вошла в мою душу с открытки. Такая страшная картинка: самолет в небе, а на пустой улице лежит девочка, и около девочки красное пятно. Женщина с черными, коротко стриженными волосами, в красной косынке, бежит по улице к дому, прикрывая рукой другую девочку. И я слежу со страхом за ней и за самолетом. Успеет ли она скрыться в доме?
– Мама, кто лежит на мостовой? Девочка?
– Нет, кукла.
– А почему кровь?
Я подолгу разглядываю открытку. Как пустынно на улице. Только серый самолет, только неподвижная девочка лежит на булыжной мостовой, раскинув руки, только бегущая женщина с черными волосами в красной косынке… Стоя на стуле, с большим бантом на коротко стриженной голове, читаю стихи:
Сталин часто курит трубку,А кисета, может, нет.Я сошью ему на памятьЗамечательный кисет…
Папа снимал меня со стула. Иногда мы с ним поем: «О, Таненбаум! О, Таненбаум…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});