Вся мировая философия за 90 минут (в одной книге) - Шопперт
Бердяева, по его словам, не сильно задевали оценки людей. Он признает, что его любили отдельные люди, но не любили те, кто создавал «общественное мнение», то есть светское общество, марксисты, широкие круги интеллигенции, политические деятели, представители официальной академической философии и науки, литературные, а также церковные круги. Он не приспосабливался и всегда находился в оппозиции либо в конфронтации. «Я никогда не чувствовал восторга и экстаза слияния, ни религиозного, ни национального, ни социального, ни эротического, но много раз испытывал экстаз творчества, часто испытывал экстаз разрыва и восстания». Для того чтобы испытать это состояние экстаза, Бердяеву вовсе не нужно было сливаться с коллективом: «В экстаз меня приводит не бытие, а свобода. Это определяет весь тип моего философского миросозерцания». При этом он не считает себя человеком, погруженным толь ко в самого себя и занимающимся исключительно самоанализом, его притягивает все «другое, выходящее за грани и пределы, заключающее в себе тайну». И все-таки он не может преодолеть одиночество: «Это одиночество очень мучительно. Иногда мне удавалось преодолеть его в мысли. Иногда же одиночество радовало, как возвращение из чуждого мира в свой родной мир. Этот родной мир был не я сам, но он был во мне».
С детства у Бердяева обострилось чувство призвания: будучи подростком, он почувствовал в себе задатки философа, но при этом не мечтал о том, например, что напишет диссертацию и станет профессором, о карьере вообще не думал: «Я так же плохо представлял себя в роли профессора и академика, как и в роли офицера и чиновника или отца семейства, вообще в какой бы то ни было роли в жизни. Когда я сознал себя призванным философом, то с этим сознал себя человеком, который посвятит себя исканию истины и раскрытию смысла жизни». Бердяев рано начал читать философские книги, изучив работы Шопенгауэра, Канта, Гегеля. Все это способствовало формированию внутреннего мира, который он противопоставлял миру внешнему. Он понял, что у каждого человека этот внутренний мир свой, а потому и внешний мир представляется всем по-разному. Канта и Гегеля он смог понять, когда раскрыл в себе самом тот же, что и у них, мир мысли: «Я ничего не мог узнать, погружаясь в объект, я узнаю все, лишь погружаясь в субъект».
Бердяеву всегда казалось, что его плохо понимают, он связывал это со своей скрытностью, неумением выражать свои чувства, ему легче было выражать мысли. «Моя сухость, может быть, была самозащитой, охранением своего мира. Выражать свои чувства мешала также стыдливость, именно стыдливость, а не застенчивость». Ему всегда было легче говорить в обществе, среди множества людей, нежели наедине с кем-то, разговор вдвоем был для него крайне труден, поскольку предполагалось некое интимное общение. Бердяеву было чуждо любое проявление патетизма, особенно выраженного патетизма чувств.
Бердяев никогда ничего специально не добивался, не ждал никаких преимуществ, которые мог бы ему дать внешний мир, и всегда удивлялся, если эти преимущества получал. Он никогда не осуждал людей, проявлял по отношению к ним большую личную терпимость, которая, по его словам, соединялась с нетерпимостью: «Я делался нетерпим, когда затрагивалась тема, с которой в данный момент связана была для меня борьба».
И все-таки он чувствовал, а точнее, его беспокоило сознание того, что развития внутреннего мира недостаточно — необходимо какое-то действие вовне. Именно с этим связана его «непреодолимая потребность осуществить свое, призвание в мире, писать, отпечатлеть свою мысль в мире». Вместе с тем философа не покидало, сознание трагической неудачи любого действия вовне: «Меня ничто не удовлетворяет, не удовлетворяет никакая написанная мной книга, никакое сказанное мной вовне слово».
Бердяев никогда не надеялся быть до конца понятым людьми и, даже размышляя о собственном одиночестве, подозревал, что и здесь оценка их будет далека от истины: «Неверно поняли бы мою тему одиночества, если бы сделали заключение, что у меня не было близких людей, что я никого не любил и никому не обязан вечной благодарностью. Моя жизнь не протекала в одиночестве, и многими достижениями моей жизни я обязан не себе. Но этим не разрешалась моя метафизическая тема одиночества. Внутренний трагизм моей жизни я никогда не мог и не хотел выразить. Поэтому я никогда не мог испытать счастья и искал выхода в эсхатологическом ожидании».
Естественным продолжением, а точнее, следствием темы одиночества является тема тоски. Тоска сопровождала Бердяева на протяжении всей жизни, достигая в различные периоды большей или меньшей остроты и напряженности. Философ, однако, считает необходимым делать различие между такими понятиями, как «тоска», «страх» и «скука». «Тоска направлена к высшему миру и сопровождается чувством ничтожества, пустоты, тленности этого мира. Тоска обращена к трансцендентному, вместе с тем она означает неслиянность с трансцендентным, бездну между мной и трансцендентным. Но она говорит об одиночестве перед лицом трансцендентного. Это есть до последней остроты доведенный конфликт между моей жизнью в этом мире и трансцендентным. Тоска может пробуждать богосознание, но она есть также переживание богооставленности».
Страх и скука, по Бердяеву, направлены не на высший, а на низший мир: «Страх говорит об опасности, грозящей мне от низшего мира. Скука говорит о пустоте и пошлости этого низшего мира». Философ не видит ничего страшнее этой пустоты, для него проще