Вся мировая философия за 90 минут (в одной книге) - Шопперт
Память всегда активна, она сама решает, какие события выдвинуть на первый план, а какие оставить в забвении — иногда навсегда, а иногда до поры до времени. Бердяеву важно, чтобы между фактами его жизни и книгой о них лежал акт познания: «В книге, написанной мной о себе, не будет выдумки, но будет философское познание и осмысливание меня самого и моей жизни». Это слова человека, соотносившего все события своего времени с собственным духовным развитием. А настоящее осмысливание, по мнению Бердяева, как раз и заключается в том, чтобы понять все происшедшее с миром, как с самим собой. Стремясь именно к такому осмысливанию, философ сталкивается с основным противоречием: «С одной стороны, я переживаю все события моей эпохи, всю судьбу мира как события, про исходящие со мной, как собственную судьбу, с другой стороны, я мучительно переживаю чуждость мира, далекость всего, мою неслиянность ни с чем».
Бердяеву пришлось жить в эпоху, катастрофическую и для России, и для всего мира. На его глазах рушились целые миры и возникали новые; он видел великое множество исковерканных судеб, «приспособления и измены людей».
Эпохи, наполненные событиями, принято называть интересными и значительными, а вот как в них живется отдельным людям или даже целым поколениям? «История не щадит человеческой личности и даже не замечает ее. Я пережил три войны, из которых две могут быть названы мировыми, две революции в России, малую и большую, пережил духовный ренессанс начала XX века, потом русский коммунизм, кризис мировой культуры, переворот в Германии, крах Франции и оккупацию ее победителями, я пережил изгнание, и изгнанничество мое не кончено. Я мучительно переживал страшную войну против России… Для философа было слишком много событий: я сидел четыре раза в тюрьме, два раза в старом режиме и два раза в новом, был на три года сослан на Север, имел процесс, грозивший мне вечным поселением в Сибири, был выслан из своей родины и, вероятно, закончу свою жизнь в изгнании». При этом Бердяев отмечает, что никогда не был человеком политическим. Гражданское чувство, которое было ему присуще больше, чем кому бы то ни было, он воспринимает в. более глубоком смысле, нежели в «общественном». «Я всегда был "анархистом" на духовной почве и "индивидуалистом"».
Итак, в книге «Самопознание» размышления занимают куда больше места, чем воспоминания. Главы ее расположены не в строго хронологическом порядке, а по темам и проблемам, волнующим автора в тот или иной жизненный период.
Даже живя на Западе и признавая в себе наличие «западного элемента», Бердяев по-прежнему чувствовал свою принадлежность к русской интеллигенции, искавшей правду. Он считал себя наследником традиций славянофилов и западников, идей Чаадаева и Хомякова, Герцена и Белинского, даже Бакунина и Чернышевского, несмотря на различие мировоззрений, и более всего Достоевского и Толстого, Соловьева и Федорова. «Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму — русская черта. Кроме того, я сознаю себя мыслителем аристократическим, признавшим правду социализма. Меня даже назвали выразителем аристократизма социализма».
По признанию самого автора, весь биографический материал дан в книге сухо и зачастую схематично: «Эти части книги мне нужны были для описания разных атмосфер, через которые я проходил в истории моего духа. Но главное в книге не это, главное — самопознание, познание собственного духа и духовных исканий. Меня интересует не столько характеристика среды, сколько характеристика моих реакций на среду».
В первой главе Бердяев пишет о своем детстве, вернее, о своем восприятии собственного детства — о том остром чувстве «особенности, непохожести на других», которое не позволяло ему слиться с окружающим миром. С присущим «особенным» людям ощущением оторванности от всех он старался «сделать вид, притвориться», что такой же, как все, никак не смешивая свое чувство особенности с самомнением. «У меня… было чувство неприспособленности, отсутствие способностей, связанных с ролью в мире. Меня даже удивляло, что впоследствии при моей неспособности к какому-либо приспособлению и конформизму я приобрел большую европейскую и даже мировую известность и занял "положение в мире"».
Свое «Я» он воспринимал, как слияние двух миров: «сей мир» переживался им, «как не подлинный, не первичный и не окончательный», зато «мир иной» казался более реальным, подлинным, и глубина «Я» принадлежала именно ему.
«Действительности противостоит мечта, и мечта в каком-то смысле реальнее действительности». Однако Бердяев не вполне был согласен с теми, кто мог бы назвать это ощущение романтизмом, как не соглашался с определением собственной обособленности словом «-индивидуализм». «У меня всегда было очень реалистическое, трезвое чувство действительности, была даже очень малая способность к идеализации и к иллюзиям». Бердяев находил в себе такое мучительное, по его словам, чувство, как «брезгливость к жизни» — и физическую, и душевную: «У меня совсем нет презрения, я почти никого и ничего не презираю. Но брезгливость ужасная». Физическая брезгливость его проявлялась в острой чувствительности к миру запахов реальных, а душевная, которая мучила не меньше, — к дурным нравственным запахам: интригам, закулисной стороне политики.
Бердяев считал себя полностью лишенным изобразительного художественного дара, был уверен в том, что, несмотря на имеющиеся у него свойства, необходимые беллетристу, никогда не написал бы романа из-за бедности словесной и отсутствия образов. Однако он признавал наличие в себе очень большой силы воображения, что зачастую играло отрицательную роль в его жизни. «Я находил в себе духовные силы пережить смерть людей, но совершенно изнемогал от ожидания этой смерти в воображении». Эта черта сближала его с Шатобрианом при полном несходстве во всем остальном. Бердяев видел в нем туже меланхоличность и ту же неспособность получить от чего бы то ни было удовлетворение, которые находил в себе самом. Он обладал чертой, сближавшей его с Ницше: «У Ницше была огромная потребность в энтузиазме, в экстазе при брезгливом отвращении к жизни».
Итак, Бердяев не считал себя романтиком в действительности: он полагал, что у него скорее было романтическое отношение к мечте. «Я никогда не любил рассказов об эмоциональной жизни