Людмила Пожедаева - Война, блокада, я и другие…
Со временем притерся к войне. Атаки и бои стали обычным делом, хотя страх перед боем не проходил никогда. Потом вот плечо разнесло. Снова госпиталь, и теперь вот с вами».
Вот вроде и рассказ-то пустячный, и само событие необстрелянного солдата может и не самое страшное, а вот Душу тот случай из меня вынул, искалечил и вывернул наизнанку.
Рассказ старалась передать максимально близко к авторскому рассказу, но пересказала я его со значительными сокращениями.
Слушая этот рассказ, я вспомнила Демянск 1941 года. Тогда, в июле 1941 года, нас, Ленинградских Детей, эвакуировали далеко от Ленинграда, подальше от немцев. Нам сказали, что мы едем на новую дачу, под Новгород. Через пару дней все мы попали под немецкий танковый прорыв. Маленькие детсадовские дети и огромные вонючие танки, носившиеся по Демянску. Дети обалдели от этого нашествия и в ужасе метались по комнате, на расстеленных на полу матрасах, на которых мы спали ночью вповалку. «Медвежья болезнь», напавшая на детей от ужаса, вываливалась из трусиков на матрасы и растаскивалась по ним ногами носившихся по комнате очумелых от страха детей, и было испачкано все вокруг. И сами дети были по уши перемазаны своими каками. Трудно об этом вспоминать, да и стыдно. Но что было — то было, и никуда от этого не деться.
Парадокс, но взрослый солдат на фронте и маленькие детсадовские дети, внезапно оказавшиеся на войне, были поражены одной и той же болезнью…
Хорошие люди были эти наши выздоравливающие раненые. Боялась я только одного — латыша Бенхарца. Он был злой, и, когда мама уезжала в Джизак по делам, он приходил к нам и съедал все, что находил, а меня загонял в угол и кидал в меня все, что попадало ему под руку, и грозил, что если я кому-нибудь скажу про него, он мне язык оторвет. Потом нас переселили к узбекской семье. У них все мужчины были на фронте. Хозяйкой была апа, две жены ее сыновей и трое маленьких детей. У них нам было очень хорошо. Они были добрые, спокойные, никогда не сердились. Во дворе у них рос огромный-преогромный тутовник с очень вкусными ягодами. Мне разрешали на него лазить и есть ягоды до отвала.
По утрам ко мне приходили раненые и приносили огромные дыни или арбузы, и мы их поедали вприкуску с лепешками. Потом они уходили отсыпаться в свой караван-сарай. Они по ночам дежурили на бахчах, и им разрешали брать с собой бахчевые для еды. А самый молодой из них — Василек, совсем мальчик — стал для меня вроде старшего брата. Мы с ним хохотали до коликов, когда сладкий, липкий сок от дыни или арбуза стекал с подбородка на наши голые животы, растекался по рукам и капал с локтей. Вокруг нас сразу начинали кружиться осы. Мы с хохотом и визгом, размахивая руками, мчались отмываться в арык, спасаясь от атакующих ос. Хорошо, что арык протекал сразу за нашим дувалом. Василек защищал меня от узбекских мальчишек. Мы бездумно разоряли осиные гнезда, далеко не без последствий. Ловили скорпионов, змей и ящериц. Василек помогал мне собирать колоски и сахарную свеклу для плана, чтобы на меня не ругался бригадир. Он рассказывал мне содержание книг, которые он читал, и учил со мной стихи, и я их помню до сих пор. «…В золе я видел мячик детский, / А рядом школьную тетрадь. / Ее примял сапог немецкий, / Оставив грязную печать». Я даже помню, что это стихотворение называется «Детский дом в Ельне». После этого стихотворения мы с Васильком затихали и подолгу молчали, каждый о своем. Мы знали, что там, далеко от нас, шла война, были голод, смерть и увечье, а в Узбекистане тепло, солнышко, фрукты, лепешки и тишина — не стреляют, не бомбят. Но мы с Васильком не мирные люди, мы оба пришли в эту тишину из войны — разными дорогами, но из войны. А война — учитель очень строгий и жестокий. Так что учителей у меня было больше чем достаточно. Они были и хорошие, и плохие, добрые и злые.
Однажды в Янгиюль привезли крымских татар. Их поселили в большой чайхане. Жили они очень тесно. Это были женщины, старики и много-много детей. Я быстро подружилась с ними, и они хорошо ко мне относились. Я бойко лопотала по-узбекски, а они немножко говорили по-русски, и мы находили общий язык, понимая друг друга. И звали они меня так же, как и узбеки — Миля. И каково же было мое удивление, когда они сделали мне однажды по-настоящему царский подарок. Это были деревянные шлепанцы. К деревянной подошве были прибиты по бокам ремешки, через которые можно было просовывать пальцы стопы. Были они совсем новенькие и как раз по моей ноге. Они пожалели меня, когда видели, как я, поджимая ноги, бегаю босиком по раскаленному песку, а стоя, переминалась с ноги на ногу от постоянной боли. Счастью моему не было границ. И служили они мне долго и в Ленинграде, когда мы вернулись домой, в Россию. Эти шлепанцы тоже были уроком. Своих бед у тех татар было выше головы, а они подумали обо мне, совсем чужом ребенке. И неважно, что я осознала это гораздо позже. О времени, проведенном в Узбекистане, о маленьких детских радостях, неожиданных случаях можно вспоминать бесконечно. После Демянска и Лычкова, блокады и Сталинграда, неизмеримого горя госпиталя, когда вся моя Душа была разодрана в клочья, там, в Узбекистане, был Рай. Там была тишина, мир, тепло, фрукты, в основном добрые отношения. Тогда я мыслила по-детски — обижают меня, это плохо. А если не обижают, не ругают за слизанную с молока пенку, если разрешают в саду есть яблоки и абрикосы и зовут пить чай с лепешками и талконом — это хорошо. А вот объемно поняла все это несколько позже, когда накопилось в запасе много слов и я научилась ощущения передавать словами. Там, в Узбекистане, клочья моей души начали срастаться и успокаиваться. И домой, в Ленинград, я возвращалась, переполненная множеством добрых впечатлений.
Время шло. Очень хотелось домой. И мама периодически ездила в Джизак и просила разрешения вернуться в Ленинград. Но маме предлагали поехать в Крым, на все готовое. Ходили слухи, что оттуда в 24 часа вывезли всех татар и там остались брошенные хозяйства с домами, садами, скотом. Говорили, что татары после ухода немцев еще долго не пускали в Крым наших. Я ничего не понимала. Я дружила с приезжими татарами, и мне не верилось, чтобы эти женщины, эти совсем седые старики и эта куча мала детей не пускали в Крым наших военных. Видимое и услышанное не увязывалось в моем девятилетием разуме.
Я не знаю, предлагали ли Крым всем беженцам, эвакуированным, или, как чаще называли таких, «выковырянным», или семьям военных. Мама отказалась от предложения. Она сказала, что если папа жив, он будет искать нас в Ленинграде. Мы о нем ничего не знали всю войну. Потом мама узнала, что в Самарканде вербуют рабочих в Ленинград. Она поехала и завербовалась на завод «Электросила». Кажется, даже получила какие-то подъемные. Перед отъездом она купила на базаре брезентовые тапочки и две шерстяные кофты, поношенные, но вполне приличные. Обносились мы ужасно. Сбор завербованных был в Ташкенте, и мы из Джизака отправились в Ташкент, а оттуда уже в Ленинград. Поезд почему-то назывался очень смешно — «500-веселый». Мы ехали в Россию! Какая она? Я ничего о ней не знала. Я помнила только войну, страх, голод, дикий холод, разруху, кромешную тьму, бесконечные очереди за Хлебом и щемящее одиночество…