Марина Цветаева. Письма 1933-1936 - Марина Ивановна Цветаева
— Письмо было прервано следующим разговором. 11 ч<асов> веч<ера>. Вхожу в кухню: на газе огромный 3-литровый бидон. — Что это? — Буду мыть голову, — Почему не на печке греешь? — Я зарабатываю и имею право жечь газ. — Аля, я тоже зарабатываю и кормила вас всех все эти годы, но я целый день ставлю на печку воду, чтобы не жечь газ. — Ваше дело, а я буду жечь. И еще, я буду брать 100 фр<анков> из своего жалованья себе на лето. (Жалованье — 300 фр<анков> минус 60 фр<анков> дорога и всякие расходы).
Если бы Вы слышали этот тон!
— И предупреждаю Вас, что я недолго буду жить дома. Тогда у Вас еще меньше останется[486].
Это — ее точные, еще звучащие в комнате слова.
— Когда ты уйдешь из дома, та*к уйдешь из дома — ты для меня вообще перестанешь существовать.
Идет к себе в комнату и закрывает дверь мне прямо на лицо. Стою на пороге, хочу сказать, ничего не нахожу, иду обратно.
Вот — живая сцена, как была.
Да, еще: — «А все эти годы я мало на Вас работала? Без всякого жалованья!»
Нет, это уж не чужие слова, это природа, поздно (20 л<ет>!), но все же себя сказавшая.
Той маленькой девочки, которую я любила — больше нет. Эту я — не могу любить. Могу только о ней заботиться. По привычке.
А завтра утром, как ни в чем не бывало, пустые разговоры, сплетни, анекдоты из «Последних новостей», смех. У нее — пустая душа. Этим она не в отца. Я никогда не знала, что* делать с душевной пустотой.
А подумать, что есть гонимые, нелюбимые, притесняемые дети, которые мать — все-таки любят. А знаете, в чем состояла вся ее мне «служба»? По утрам от 10 ч<асов> до 12 ч<асов> гуляла в чудном парке с Муром и раз в день мыла посуду. А с некоторого времени (еще до его поступления в школу) уж и не гуляла. Ей принадлежал весь день. И месяцами не притрагивалась к краскам. Редко какая девушка была так свободна (в семье) как она. А что я ее в 11 ч<асов> отправляла спать — да все взрослые французы ложатся спать в 10 ч<асов>! Все окна темные, п<отому> ч<то> встают в 7 ч<асов>. В гости она ходила к кому хотела, — всегда отпускала. И в кинематограф. Платьев и обуви у нее больше, чем у меня. Дарила ей и книги, и старинные вещи. 6 лет учила ее в школе живописи (4 в школе, 2 — у Гончаровой и у Шухаева[487]). Дважды отпускала ее на лето к Лебедевым в Бретань, и сама целый день гуляла — с тогда маленьким — Муром. Я для Али сделала всё, что могла. До 9 лет она делала в штаны (целый день!) и я эти штаны стирала. До этого года (теперь — кончено) шила ей на руках все белье, и два больших красивых халата, в к<отор>ых она до сих пор спит. Все мое зло было — что я отправляла ее вовремя спать. Но у нее плохая легочная наследственность и сильное малокровие.
Кончится тем, что она раздружит меня со всеми друзьями, — это уже началось. Она вес время грозит мне, что ей «есть куда уйти». Своих друзей у нее нет, — и вот потихоньку берет у меня последних моих. Все ей, конечно, сочувствуют: я — тиран, она — жертва…[488]
Уже больше никуда не хожу, от чувства, что она только что вчера здесь была или завтра придет. Эти вещи неуловимы. Со мной уже никто о ней не говорит. Иные (иныя! <подчеркнуто трижды> же усиленно хвалят, искоса на меня поглядывая. — «Какое в ней очарование! Какая мягкость! Какая женственность! И какая она умная! Сколько она читала! Как она прекрасно рассказывает!..» И я, не выдерживая (а на это-то и рассчитывают!) — «Немудрено быть умным, выросши со мной, начитанным, выросши со мной. А вот мягкость — ее собственная».
И уже идет легенда о моей жестокости, жесткости, бесчеловечности… Увидите: когда она хлопнет дверью, унося свои 300 фр<ранков> жалованья, окажется, что я ее выгнала. А она ведь только ждет, чтобы ей дали 600 фр<анков> и тогда прощайте.
А «культура»? Нынче Мур меня в ужасе за* руку: — Мама, смотрите!
На кровати, на его книге — ее башмаки. Подметала и поставила башмаки на книгу. Нет случайных жестов.
_____
Конечно, нужно быть выше. Вырвать из сердца. Вспомнить, что семья — не всё. Но зачем мне тогда надо было отдавать на нее 20 лет жизни, всю молодость. 18-ти лет я, с друзьями (тогда — были!) должна была ехать из Феодосии (Восточный Крым, порт) в кругосветное плавание — и осталась из-за нее, хотя была чудная надежная дама, с радостью соглашавшаяся взять ее с няней, сама предложившая. Я никогда не увижу ни Египта, ни Цейлона, ничего.
Я не жалею, я только глубоко* — задумываюсь.
Зачем все это было? Ведь нынешней горечью отравлено ВСЕ ТО.
5-летний ребенок, приносивший мне в советский голод из детского сада пшено в ладони и 20-тилетняя заявляющая мне, что 100 фр<анков> из 300-т оставляет себе на лето. (Я, было, думала, все деньги ей оставлять, но теперь — нет. А м<ожет> б<ыть> и да, не знаю: как лучше, как хуже. У меня просто — дрожь отвращения).
_____
Простите, дорогая Анна Антоновна, за такое письмо, сама не думала, что будет таким.
В следующий раз напишу Вам про две смерти: Андрея Белого[489] и одного друга, покончившего с собой в новогоднюю ночь в Брюсселе[490].
Остался чемодан рукописей, которые никому кроме меня не нужны[491]. Он был — настоящий писатель. Теперь, может быть, напечатают.
_____
Доброй ночи! Добрее, чем моя!
— Горько.—
_____
Утешаюсь книгами. С жадностью жду Вашей[492]. Книги и природа — это лучшее, что у меня было в жизни. Т. е. души и природа. И — работа.
_____
Обнимаю Вас с любовью и благодарностью.
МЦ.
Карточки чудные. Особенно хороша та, уходящая, — живая. Вы и лес.
Пороюсь и пришлю свои. А Мур у меня для Вас уже есть. В рамке. Найду подходящую коробочку и пришлю. Постараюсь уложить так, чтобы не сломалось стекло.
P.S. Скажите,