Неслучайные встречи. Анастасия Цветаева, Набоковы, французские вечера - Юрий Ильич Гурфинкель
Страх, что она здесь застудится или, зацепившись за что-нибудь, упадет, в первый момент подавляет все остальное. И лишь теперь, когда ее в «концертном» костюме усаживают в кресло, а рядом ставят тепловой рефлектор, оглядываюсь и понимаю – это в самом деле необыкновенный дом. Пять высоких полукружных окон. У каждого свое направление обзора. Крайнее правое – на туманные горы, заснеженный берег. Средние в сторону моря. И, кажется, оно подступает своими пенными валами прямо к порогу.
Вспыхивает свет, софиты выхватывают сидящую в кресле хрупкую фигурку в темно-зеленом костюме, с седой прядью на лбу. И странное ощущение ирреальности происходящего. Еще дальше уходит в тень, в глубину мастерской алебастровое лицо египетской царицы Таиах, еще пасмурней за окном небо, а здесь свет яркий, как в операционной. Звукооператор в наушниках выверяет качество звучания. Кивает головой: можно.
Начинается запись.
И в этот момент у меня за спиной в тишине неожиданно клацает затвор фотокамеры, и следом урчание автоматической перемотки пленки. Звук негромкий, но в тишине какой-то корежащий. Оборачиваюсь. Поверх линз объектива пронзительный глаз с пристреливающимся зрачком, готовится делать новый кадр, а по бокам от фотоаппарата меховым продолжением знакомые бакенбарды. С утра еще новый знакомец успел прокричать в ухо Анастасии Ивановны очередную высокопарную глупость («Простите, зачем так громко? Я ведь слышу») и, видимо, там же, в столовой, узнал об интервью. Теперь барда просят удалиться или хотя бы прекратить щелкать.
Ей задавали вопросы. Бледные барашки ровными стадами шли за окнами, кудрявились на ветру, прежде чем обрушиться на сизую гальку в пенистых потоках от предыдущих волн. Она отвечала то кратко, то обстоятельно. Порой накатывающий гул за стенами становился особенно громким. И был момент – так уже было ночью – биение волн вновь вошло в резонанс с пульсацией сердца.
Трудно объяснить, что изменилось. Нет, это, конечно, только показалось, но в какую-то минуту мне стало не по себе, будто неожиданный бледно-фиолетовый луч упал на ее лицо: печальный блик уже не столь отдаленной… Нет, нет!
Просили прочитать стихи. Именно те, что звучали в этой комнате.
– Когда? – с нажимом. – Их читали здесь не один раз.
– Ну, скажем, в девятьсот одиннадцатом, когда вы впервые сюда приехали.
Призраки Серебряного века настороженно прислушались в своих нишах. Нет, все было в полном порядке: сейчас здесь сидел совсем другой человек. Жизнь изрядно потрудилась. Перетерла кожу до мелких морщин, слепила из них отвислые складки у носа и рта, а в остальном убрала все лишнее, подчеркнув волевую горбинку носа и твердость подбородка.
Мы быстры и наготове,
Мы остры,
В каждом взгляде, жесте, слове
Две сестры, —
начала она сильным наполненным голосом. Те, что читала здесь не раз, в унисон с Мариной.
Она читала, а я пытался представить и дополнить ее голос голосом Марины, слить их в один. Но мне это не удавалось. Одна мысль не давала покоя – о том, что к заклинаниям поэтов Судьба прислушивается. Прислушивается внимательно и, увы, понимает буквально.
Бремя хлеба…
Нет, не довелось Марине Ивановне тяготиться им ни в Чехии, ни во Франции, ни в России, когда она сюда вернулась. Напротив, только нужда. Провидение, как сказочный джинн, исполнило все, о чем его просили. Оно не разбирается в тонкостях поэтических метафор. Выкрикнутые в пространство слова приводят в движение силы неведомые. «Поэта далеко заводит речь».
Нет, сейчас уже не слить их голоса в один, как не слить в одну их судьбы, начинавшиеся так похоже. Марине – нарастающая сила голоса, эмиграция, нищета, позор Эфрона, запутавшегося в сетях НКВД. Репатриация, Болшево, аресты мужа и дочери, своенравный Мур, шантаж неусыпных чекистов, поставивших на ее тропе стальную петлю. Судьба Анастасии – лагеря и пожизненная ссылка, отмененная смертью Сталина. Властное разрастание таланта. Еще до появления в журнале первых глав «Воспоминаний» Б. Пастернак отозвался письмом со словами: «Асенька, браво!» – к этому времени он уже успел прочесть присланные ему, напечатанные на папиросной бумаге, тексты глав первой части…
Я слушаю рассказ А.И. о Коктебеле, об этом доме, и у меня возникает странное ощущение, что это не она, а какой-то другой человек, которого давно уже нет в живых, принимал участие в розыгрышах, заплывах в море, в пирушках, чтении стихов. Другой, другой…
Время не выдает своих тайн так, задаром. Оно расчетливо берет взамен молодость, силу. Отнимает яркость красок, свежесть восприятия. Этот дом, где когда-то кипела жизнь, превратился в пыльную историческую реликвию, почти окаменелость. Есть что-то фантастическое (при всей обыденности происходящего) в том, как она ходит по этим комнатам, касается корешков книг, вглядывается в глаза царицы Таиах.
Смотрю на ее руку, неуверенность, с которой она проводит по предметам, населяющим эту комнату. Так трогает вещи слепой, которому нужно убедиться в реальности их существования или прочувствовать их фактуру.
Вопросы все заданы. Гаснут софиты. Возвращаемся в ноябрь 1988-го.
…Утром в поезде на обратной дороге из Коктебеля проснулся и увидел рядом на полке одеревеневший восковой профиль А.И., и так вдруг защемило сердце: неужели..
Это уже из моих записей того времени.
…Затаив дыхание, прислушивался, пытаясь различить звук ее дыхания сквозь ровный перебор колес… И вспомнил последний день в Коктебеле, кладбище, ее, поднимающуюся по скользкому глинистому склону, идущую по мокрой траве между могил.
Покачивался впереди в чьей-то руке мятый алюминиевый бидончик с астрами. Уже протопал где-то рядом за крестами и могилами похожий на лешего поэт-графоман. А.И. поднимается без видимых усилий, временами оскользается, и тогда я чувствую на своей руке необременительный груз ее легкого тела, отяжеленного пальто, подаренным Плуцером-Сарно.
Поднялись почти на самый верх холма. А поэт-графоман уж тут как тут. Вытащил толстую записную книжку и, морща лоб, профессионально переписывает с крестов имена, фамилии…
– Ну вот, пришли, – говорит Анастасия Ивановна, переводя дыхание.
Среди других выделяется крест на могиле матери Волошина, сделанный, как говорят наши провожатые, по его эскизу. Неподалеку похоронен Алеша – второй сын А.И., умерший в пять дней от дизентерии в июле 1917-го. Спокойно, без какой-либо слезливости А.И. крестится, поминая всех, кто здесь похоронен. Согнувшись, почти на коленях пробирается между ветками жесткой кладбищенской зелени к могиле сына.
А поэт-графоман все пишет, вносит в свою пухлую книгу,