Янка Купала - Олег Антонович Лойко
Что-то непримиримое, отчаянное гневом и болью клокотало в его сердце. И совсем неожиданно эхо этого гнева, этой боли своей Ясь услышал на одной конспиративной квартире в Минске, услышал в словах тех, кого в душе окрестил шальными головами.
Не без боязни, как и сегодня, собирался Ясь Луцевич в тот дом. Дом находился не в центре, как этот, куда он шел сейчас, а на окраине — тихий, скрытый от посторонних глаз густорослым вишенником. Но и в тот дом и в этот Яся подбил пойти один человек, которому он всецело доверял, который хоть и был на конспиративной квартире своим, но шальной головой Ясь его не назвал бы. Тогда в потайной комнатке за самоваром произносилось много речей, и столь пламенных и страстных, точно ораторы собрались весь мир перевернуть вверх тормашками. Тогда, казалось, каждую минуту могли ввалиться жандармы и потащить туда, откуда уже нет возврата или, по крайней мере, трудно вырваться. Ясь, если ему честно себе признаться, и впрямь этого побаивался. Но шальным головам страх, казалось, был неведом. И. не с того ли дня страх перед огромным миром стал неведом и ему, Ясю?.. Хотя так ли уж неведом, если он робеет, теряется на этой улице?..
Дом Дворжица на Губернаторской улице Ясь нашел быстро. Однако сразу переступить порог этого дома не решился и теперь медленно — взад-вперед — прохаживался мимо застекленной парадной двери — массивной, двустворчатой, с наложенными на стекло причудливыми узорами металлической оковки. Поначалу в этой оковке Ясь увидел острогрудые алебарды, сторожащие вход в здание. Затем она показалась ему нагромождением — ряд над рядом — серпов: из одной ручки — по два серпа дугами в разные стороны, а посреди — из той же ручки, клювиком вверх — острая пика. Но вот и серпы эти вовсе уже не серпы, а распустившиеся бутоны, в чашечках которых — самые обыкновенные тычинки. Хотя нет, это же месяцы, как он сразу не сообразил! И вот уже то слева одновременно всходили месяц молодой и месяц на ущербе, то справа. Сызмала Ясь от матери слышал: увидеть прямо перед собой молодой месяц — на счастье. Но упаси боже увидеть его, глянув через левое плечо! А тут — и молодой месяц, и — на ущербе. Что-то они пророчат? «А, wszystko jedno»[5], — отчаянно крутнулись в его голове спасительные словечки, вошедшие в привычку еще с Беларучской школы, где он одну зиму учился.
Табличка возле двери, забрызганная, видимо, еще в мартовскую слякоть, показалась Ясю сурово безучастной. На ней печатными, солидными буквами было написано: — КРАЙ. Поверх какой-то замысловатой вязью шли буквы поменьше, образовывая слово СѢВЕРО-ЗАПАДНЫЙ. «Веревочные, — усмехнулся одними губами Ясь, — точно путы на КРАЕ». И тут же посерьезнел: надо было решаться. Не то чтоб уж вовсе не знакомые люди находились за дверью этой, казалось Ясю, на весь мир знаменитой редакции. Но этих людей он еще ни разу не видел и, как они встретят его, не знал. Потому и так медлил. Когда же наконец толкнул окованную дверь, очутился в довольно длинном коридорчике. Освоившись после яркого майского солнца в полусумраке помещения, на двери справа прочел: «Издатель-редактор М. П. Мысавской». К издателю-редактору Ясю как раз и нужно было, и легонько, но в коридорной тишине сдалось, что на весь губернский Минск, он постучал пониже таблички. Отозвался ли кто за дверью, Ясь не услышал, но дверь под его рукой легко подалась.
— Что вам, юноша?
Человек, сидевший за столом, мельком глянул на часы и тут же сунул их во внутренний карманчик на поясе. Ясь шагнул к столу и положил на него вчетверо сложенный листок из школьной тетради. Человек за столом точно спохватился:
— Ага! Это о вас мне говорил Владимир Иванович? Самойло?
— Да. — В горле у Яся пересохло.
— Так, так, — вроде бы все еще думая о своем, человек за столом быстрым движением развернул листок и стал читать. Ясю казалось, вечность прошла, пока он наконец услышал: — Это ваше первое стихотворение?
— Не совсем…
«Трудно поверить, — думает человек за столом. — Но как не поверить?!» Мысавской, а это был он, смотрит на Яся. Нет, и все же не вяжутся эти синего отлива белков глаза, эта бледность юношеского лица, мягкость его черт с тем, что на листке написано. И курточка сидит, ровно на паничике; ровно у паничика, перехвачен узелком-бабочкой и топорщится острыми уголками безукоризненно белый воротничок манишки.
Мысавской вновь тянется рукой к листку, вновь начинает читать, на этот раз вслух. Чтец из него не ахти какой, к тому ж не шибко получается по-белорусски, но Ясь, который никогда никому не читал своих стихов и впервые слышит их из уст другого человека, просто поражен. Ему чудно, что, читая его стихотворение, Мысавской преобразился. Ясю кажется даже, что вовсе и не он написал стихотворение, а Мысавской — этот саратовский мужик, как зовет его Самойло. И не о ком-то — о себе и от себя он громко и горячо говорит сейчас;
Что я мужик — все это знают,
И сплошь да рядом — свет велик —
Меня насмешкою встречают:
Ведь я мужик, простой мужик!
Читать, писать я не умею,
Негладко ходит мой язык.
Я всю-то жизнь