Янка Купала - Олег Антонович Лойко
В квартиру на 4-й линии Васильевского острова в тот вечер поэт стучался поздно. О смерти Полуяна профессор еще не знал и недовольно спросил, когда Янка вошел в зал:
— Что это вашей милости не было сегодня на латыни? Чужой, холодной «вашей милостью», не Янкой, Яночкой профессор назвал Купалу впервые.
— Простите, паночек, — тихо промолвил поэт. — Простите, если можете…
Нелегко было Купале. Но он был уверен: находись Сергей в Петербурге, трагедии могло б не случиться. Ну, хоть бы в январе этого года он сюда заглянул, хоть бы одну репетицию белорусского хора тут услышал, с драм-кружковцами встретился…
А в январе в драматическом кружке было вот что (из воспоминаний Язепа Сушинского — одного из активных участников белорусского литературно-общественного движения в Петербурге): «Завидев Купалу, все бросились к нему. Хлопцы быстро подхватили Купалу на руки и стали подбрасывать вверх, пока не утолили свою радость и восторг». Эту их радость, этот их восторг Купала ой как чувствовал, ой как росли от них его сила, надежда, уверенность! Хоть бы краешком глаза увидел Сергей Полуян этих хлопцев и девчат, хоть бы краешком…
Но из сил, что растили купаловский дух, была еще одна, может, самая главная, упоминания о которой у Купалы нет, да и исследователи жизни и творчества поэта до сих пор о ней не говорили. А сила эта была конкретной, как сам город над Невой.
Петербург Эпимах-Шипилло открывал дверь Янке Купале, Зимний дворец — Распутину, Столыпину, Дубровину, Пуришкевичу. Все они, как и Купала, ходили по улицам столицы, считая ее, конечно же, своей, а не купаловской. Но Петербург был купаловским, ибо Купала с первого дня почувствовал и воспринял его как город Пушкина и говорил с ним, как Пушкин — потому что словами самого Пушкина. И то было праздником — торжественным, полнящим душу красотой и мощью:
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася…
Река неслась, Нева текла и перед Купалой. И Купала поднимал завороженный взор на иглу Адмиралтейства, останавливался перед вздыбленными конями Аничкова моста, перед державным Медным всадником. Он сколько раз уже ходил на Мойку, все посматривая на окна, в которые глядел когда-то сам Пушкин — из комнат на набережную, на улицу, на простой люд…
В этом городе жил тогда Александр Блок — такой высокий и неприступный, с глазами еще более грустными, чем у Купалы, и почти его ровесник, идеал в поэзии первого опекуна Купалы Владимира Самойло. Было ли поэту известно о переписке Самойло с Блоком? Трудно сказать. Скорее всего нет. Порывался ли он идти к Блоку? Тоже, пожалуй, нет. Потому что был не Клюев, не рядился в мужицкую свитку, не отпускал a la paysane бороды. Какая свитка?! Элегантный костюмчик — недорогой, но тщательно отутюженный, в плечах подогнанный. И чистый белый воротничок, перехваченный модным галстуком, подпирает подбородок. Интеллигентские усики. Не удивлять своим пейзанством приехал Купала в Петербург, не бравировать тем, что мужик, что пишет о мужике. И в Петербург он приехал учиться, приобщиться к Пушкину, Блоку, еще глубже постигая судьбу и образ своего народа, еще шире раздвигая пределы своего духовного мира.
Пишу, читаю без лампады…
С маем начались белые ночи северной столицы, а с ними — пушкинское, блаженство писать, читать в фосфорическом свете полночи, далеко за полночь, когда так видно, словно тьмы в мире вовек не бывало.
Вообще даже удивительно, как это чередовались свет и тени, восторженность и грусть в петербургских стихах Купалы. 26 апреля 1910 года он пишет «Песню солнцу»: «Кличем, солнце, тебя как один… Воскреси славу нашего края, воскреси ее грустный народ!» 28-го — стихотворение «Волк», о хищнике, который «выл среди дремлющих нив, точно звал он кого-то на суд». Не по Сергею ли Полуяну все еще выл этот волк? И не темные ли силы, его погубившие, вызывал на суд? Вольно волкам во мраке реакции — политической, декадентской: «Ночь — он опять жировать…» 6 мая появляется лиричнейшее стихотворение «Явор и калина», 17-го — полное грусти по далеким от Петербурга просторам родного края «Брату на чужбине». А буквально через три дня, 20 мая, поэт пишет «Мой дом» — небольшое, в шестнадцать строк, стихотворение, свидетельствующее о новом, обусловленном атмосферой Петербурга поэтическом взлете Купалы, о новом, уже всеземном ощущении им своего дома, себя на белом свете, о более высоком равновесии души поэта, представившей себя на скрижалях звезд, орлиных высот, ветров, что «битвы готовят» между собою и пущами. «Страданье стужи и жары» — вот страдание поэта. И еще оно там, «где лемеха взрезают землю, где украшеньем — красный пот». Яркие, необычные, романтические краски. Экспрессия ассоциативного мышления. Сочетание несочетаемого: пот — красный! Не кровь ли это? Кровь! Кровавый пот. О, какое украшение, какой цвет родимой земли!..
Последняя строфа «Моего дома» — о «кургане с сухой осиной», проклятым деревом — на осине Иуда повесился. И видать, никак не выходила из памяти петля Сергея Полуяна. Конкретно же в стихотворении поэт писал о кургане, «где кости предков истлевают, где плачет ночка да туман». Треклятая осина. Дрожат листья, дрожат, и все тут. Волшба, заклятье, предопределение? Дрожат на кургане в Беларучах — против школы, в которой Купала учился? Дрожат в Вильно — на горе Гедимина, где лежат останки Калиновского?..
Из Петербурга все курганы своей жизни, все курганы Белоруссии мысленным взором окидывал поэт и как бы душою прикасался к каждому из них, вспоминая преданья, легенды, поверья, которыми окружала