Кафка. Пишущий ради жизни - Рюдигер Сафрански
Спустя полгода он договорился вновь встретиться с Фелицией в Боденбахе неподалеку от австрийской границы. Опробованный метод: когда он погружен в процесс письма, Фелиция ему не нужна, а когда писать не может, он снова ищет у нее поддержки. Для него она представляет внешний мир, но стоит с нею связаться – и ему кажется, будто он предал самого себя. Без писательства он ничто. Хотя он уже неоднократно рассказывал ей об этом процессе самоутраты, она снова соглашается пойти на контакт, видимо в расчете на то, что сумеет смягчить истерику, вызванную разрывом помолвки.
Во время этой встречи, состоявшейся 24 января 1915 года, Кафка читает ей кое-что из написанного. Фелиция лежит на канапе, ее глаза закрыты, кажется, что она безучастна, и только на истории о привратнике она проявляет интерес. Это единственный приятный момент за всю встречу, которая в остальном показалась ему пыткой:
Меня окружали лишь скука и безнадежность. Не было еще ни одной минуты, когда нам было бы хорошо, когда я мог бы свободно дышать. С Ф. я, кроме как в письмах, никогда не ощущал сладости отношений с любимой женщиной, как то было в Цукмантеле и Риве, – только безграничное восхищение, покорность, сострадание, отчаяние и презрение к самому себе[212].
После неприятной встречи в Боденбахе Кафка делает запись в дневнике: «Сомневаюсь, что мы когда-нибудь сумеем быть вместе, как и в том, что в решающий момент смогу признаться в этом и ей, и себе»[213]. Окончательного разрыва они не хотят, но и обмен письмами следует ограничить. «Мы письмами не многого достигли, надо попытаться найти какой-то иной способ»[214], – сказано в одном из писем, отправленных вскоре после встречи в Боденбахе.
Насколько на самом деле Фелиция далека от него, он вновь ясно понимает в тот момент, когда она просит его уделять больше внимания асбестовой фабрике, ведь, в конце концов, это не только его обязанность, но и его шанс. Он с негодованием отвечает: «Ну почему в фабриках Ты разбираешься лучше, чем во мне!»[215]
Она совершенно не поняла его, когда он написал: «Ну а помимо этого, мои страдания от войны заключаются в том, что сам я не на фронте»[216], а чуть позднее, что для него было бы «счастьем пойти в солдаты»[217]. Если литературное творчество не удается, асбестовая фабрика приносит одни мучения, а работа в конторе наводит скуку, лучше уж, думает он, отправиться на фронт. Он знает, что его там ждет, поскольку с недавних пор страховой компании, где он трудился, пришлось заниматься также инвалидами войны, которые теперь внезапно появляются и у него в конторе.
Кафка дважды проходил осмотры и признавался годным к службе, но работодатель всякий раз против его воли требовал его вернуть. Патриотизм был ему чужд, он не идентифицировал себя ни с одной из заявленных целей войны и не испытывал враждебных чувств в отношении тех, кто официально был объявлен врагами. Его отношение к событиям военного времени, несомненно, того же порядка, что и его отношение к политическому движению сионизма: «Что у меня общего с евреями? У меня даже с самим собой мало общего, и я должен бы совсем тихо, довольный тем, что могу дышать, забиться в какой-нибудь угол»[218]. В тот же самый угол он, пожалуй, забился бы и от войны. И все же: чувствуя, что «тратит свое время впустую», потому что за пределами писательства счастья для него нет, он готов сбежать на войну. Там, как он полагает, ему придется столь же мало иметь дело с самим собой, как и здесь, в Праге, раз уж он не пишет. В этих обстоятельствах всегда лучше разделить тяготы и нужды с другими. Фелиции он говорит: «Сейчас страдают столь многие <…>, они борются за свое существование или, вернее, за отношения, связывающие их существование с людской общностью, – не иначе, чем я, не иначе, чем всякий»[219].
Кафку не мобилизовали. Он этому не обрадовался, но вот Фелиции, напротив, эта новость принесла облегчение, и с начала 1916 года она настаивает на встрече. Кафка сомневается и вспоминает о мучениях, через которые ему пришлось пройти за время помолвки, например о беготне по мебельным магазинам. Он пишет: «От встречи я всячески остерегаю и Тебя, и себя, постарайся как следует припомнить прежние встречи, и Ты не захочешь новой»[220].
Но постепенно он снова изменил позицию. В мае он посетил Мариенбад с командировкой, и ему настолько понравился город, что, несмотря на плохую погоду, он начал строить планы провести там отпуск. Он написал Фелиции, а она сочла это намеком и предложила провести отпуск вместе. Поначалу Кафка колебался, затем согласился, и в итоге с 3 по 10 июля они снимали жилье в отеле «Балморал», который непритязательному Кафке показался слишком уж светским: две комнаты, «дверь к двери, с обеих сторон ключ»[221]. Через два дня новая запись в дневнике: «Тяготы совместной жизни <…>, и только на самом дне, может, есть узенький ручеек, который заслуживает названия любви»[222]. И все-таки на этот раз что-то поменялось, потому что к концу краткосрочного совместного пребывания в Мариенбаде в дневнике появляется такая запись:
Я еще никогда не был близок с женщиной, кроме того случая в Цукмантеле. Потом еще была швейцарка в Риве. Первая была женщиной, но я еще был несведущ, вторая была ребенком, а я – в полном замешательстве. С Фелицией я был близок лишь в письмах, а по-человечески – только с позавчерашнего дня. Конечно, не все так уж ясно. Остаются сомнения. Но прекрасен взгляд ее успокаивающих глаз, раскрытие женственных глубин[223].
Несмотря на обоюдные сомнения, они обручились во второй раз, на этот раз неофициально. В письме Броду Кафка описывает, как происходила вторая попытка: когда она открыла дверь, соединявшую их комнаты, и подошла к нему для обручального поцелуя, его охватила дрожь. В этот момент он с испугом вспомнил церемонию помолвки двухлетней давности, а также о своем страхе оставаться наедине с Фелицией. Но теперь все было иначе. Они условились сыграть свадьбу после войны и поселиться в Берлине. Они будут избегать семейной жизни в ее привычной форме. Фелиция не бросит