Надежда Дурова - Записки кавалерист-девицы
Я тронула остальною шпорою свою лошадь; но она, видя, что надобно идти в глубокий ров, замялась. «Что ж, вы не хотите меня слушать!» – закричал Милорадович. Удар шпорою и саблею заставил коня моего броситься стремглав в овраг, и я, как Курций, слетела вместе с лошадью в эту пропасть!
По окончании маневров бедный мой Алмаз, отведенный в конюшню, тотчас лег, как только его расседлали, и на другой день я не узнала его, до такой степени он переменился.
Два месяца дежурства моего при главнокомандующем в звании ординарца прошли. Завтра я возвращаюсь в эскадрон.
Служба моя в эскадроне началась очень несчастливо. На рассвете прискакал ко мне дежурный унтер-офицер с известием, что корнет Парадовский застрелился. В одно мгновение оделась я, села на лошадь без седла и поскакала во весь опор на квартиру Парадовского. Станкович был уже там; несчастный Парадовский лежал середь полу, вниз лицом; кровь его большою лужею скопилась у дверей; череп расскочился на несколько кусков, которые лежали на полу и на лавках; карабин, из которого он застрелился, находился близ тела, две пули остались в потолке. Станкович, рассмотрев все письма и кой-какие записки покойника, не нашел ничего, по чему можно было бы угадать причину его самоубийства; он приказал обвернуть платком лицо и остаток головы несчастного Парадовского и отнесть тело его на распутие, где вырыли ему могилу.
Мимо ее пролегает дорога, и вечером, проходя ею, я невольно содрогнулась, поравнявшись с зеленым холмом Парадовского: вчера мы шли с ним вместе этой дорогою! а сегодня… Нам велено идти в поход! Какая непостоянная жизнь, не дадут нигде привыкнуть! Мы было так хорошо ознакомились с окружными помещиками и вот опять понеслись вдаль. Теперешние наши квартиры будут близ Ровно, в имении Корвицкого, местечке Мизочи (на Волыни).
Эскадрон наш прошел через Киев. Ермолов ехал с нами до заставы. Он очень ласково разговаривал со мною, спрашивал, не жалею ли я о чем-нибудь в Киеве, и когда я сказала, что не жалею ни о чем, то он похвалил меня, говоря: «Веди себя всегда так, молодой человек, я буду почитать тебя».
Мизочь. Здесь большой манеж и прекрасный сад, два замечательных предмета; остальное все так, как и везде в Польше, – развалившиеся хижины, крытые соломою, и больше ничего. До манежа нам дела нет, мы объезжаем добрых коней в чистом поле; но сад! это дело другое. Я провожу там все послеобеденное время. Какое тут множество цветов, и так прекрасных, что я прыгаю от радости при виде их и ни для чего в свете не могу удержаться, чтоб не достать себе одну из роз, так высоко растущих, как мне никогда еще не случалось видеть; эти деревца вышиною аршина три и более осыпаны прелестнейшими розами, и я не иначе могу доставать их, как срубя цветок концом сабли.
В один день я была застигнута на этом подвиге приходом садовника; в замешательстве и показывая ему срубленную розу, я спросила: «Можно ли иногда сорвать цветок с этих розовых деревьев?» – «Да когда уже сорвали, так можно, – отвечал, смеючись, садовник, – но только не испортьте самого деревца».
Вчера Станковичу пришла охота делать ученье в самый полдень; пыль и жар были нестерпимы; маневры делались все на карьере, к чему Станкович, лихой гусар, привык еще при Витгенштейне, прежнем шефе Мариупольского полка. Вчера метода эта едва не стоила жизни бедному жиду, трусливейшему из всех существ, населяющих землю. Окончательный маневр у нас бывает – атака. По команде: «С места! Марш! Марш!»
Мы понеслись как лишенные ума; Станковичу рассудилось повесть атаку на Мизочь, близ которого была широкая дорога и на ней пыли в пол-аршина глубиною; когда мы вскакали на эту дорогу, то пыль обняла эскадрон таким густым облаком, что я не только не видала, куда скачу, но не видала и лошади, на которой сижу; в это время раздалось вдруг и командирское – стой! равняйся! и отчаянный вопль чей-то подле самого стремени моего.
Я с испугом остановила свою лошадь, и в то же время редеющая пыль дала мне увидеть у ног моего коня поверженного жида, который кричал во весь голос: ратуйте! Его бледное лицо, полные ужаса глаза, растрепанные пейсы и широко разинутый рот делали его похожим на чудовище: лошадь моя захрапела, стала на дыбы, а жид на четвереньках отполз от остановившегося фронта; потом встал и, согнувшись почти до земли, убежал в местечко. Я после узнала, что он упал от страха; но был невредим, потому что случаю угодно было, чтоб в это самое время остановился скачущий эскадрон. После ученья рассказала я моим товарищам об этом происшествии. «Ну, что ж, – спросил Вонтробка, – когда ты увидел у ног своей лошади пручающегося жида с зияющею пастью и выпученными глазами, не пришло тебе на мысль из Федры:
De rage et de douleur ie monstre bondissantVient aux pieds des chevaux tomber on mugissant,Se route, et leur presente une queule enflammeeQui les couvre de feu, de sang, et de fumee»[5].
Домбровица. Мы расстались с александрийцами и пришли квартировать в местечко Домбровицу, принадлежащую графу Платеру, живущему в трех верстах от нее. Я сделала приятное знакомство, и довольно странным образом. Дымчевич, наш баталионный командир, занимает бельэтаж большого каменного дома; о жителях верхнего этажа мы не имели никакого понятия.
В один день, будучи дежурным по караулам, по обязанности своей пришла я к Дымчевичу с рапортом; всходя на крыльцо, слышу звуки фортепиано. Эта необыкновенность и превосходство игры заставили меня забыть Дымчевича, рапорт и все на свете караулы. Я пошла туда, откуда неслась обворожительная гармония: всхожу на лестницу, иду по коридору и прихожу к дверям, за которыми явственно слышу музыку; отворяю и, к удивлению моему, вижу себя в кухне, в которой не было и не могло быть фортепиан. Остановясь в изумлении, я продолжаю слушать: играют в соседней комнате; ведома гусарскою предприимчивостью, я иду далее, решась непременно узнать, кто так прекрасно чарует слух мой.
Прихожу к другой двери, отворяю ее, и восклицание: «Ах, боже мой!» – прекратило тотчас музыку. Вскрикнувшая дама была пожилая женщина; она смотрела на меня с беспокойным и вопрошающим видом; но молодая, игравшая на пиано, хотя смешалась было, тотчас, однако ж, оправилась, когда я сказала, как умела, по-польски, что прекрасная игра ее вела меня, как очарованного, через все места против моей воли и всякого приличия; что если приход мой через кухню кажется ей странным, то прошу ее вспомнить, что я не властен был выбирать дорогу. Она отвечала чистым польским наречием, что ей очень приятен случай, доставляющий ей мое посещение.
Меня просили садиться, а я просила ее продолжать свою игру, что она тотчас и исполнила. Окончив, она стала говорить своей матери по-русски. Я удивлялась правильному выговору ее и сказала ей об этом. «Я – русская», – отвечала она. «Ах, боже мой! Так на что ж я ломаю всеми образами язык свой, чтоб говорить с вами по-польски?» – «Не знаю», – сказала, смеючись, молодая госпожа Выродова: так была фамилия моей новой знакомой. Это приключение имело весьма приятные последствия: мать и дочь так полюбили меня и до такой степени дорожили моим товариществом, что ни одного дня не могли провесть без меня, и, если я который день не приходила, выговаривали и решительно не хотели, чтобы я пропустила хоть одни сутки, не быв у них; на это я и сама охотно согласилась, потому что нигде не находила столько ума, приятности обращения, ласки, дружбы, отличного образования и блестящих талантов, как в молодой Выродовой.