В подполье Бухенвальда - Валентин Васильевич Логунов
Несколько минут длится тягостное молчание. Потом Альфред поднимает лицо и как-то глухо говорит:
— Иван Погорелов — кантовщик и лодырь. Он не ходит на работу и нарушает наш лагерный порядок, а не порядок наших врагов. Если каждый день на работу не выйдет тысяча человек, потом две тысячи человек, потом три тысячи человек, комендант скажет, что немецкие «политики» не могут руководить самоуправлением лагеря. Опять придут к власти «зеленые», бандиты, а ты, я и все политики пойдут в штайнбрух, а оттуда — в крематорий.
— Это понятно, Альфред. Понятно тебе, мне, понятно нашим людям, которые введены в курс дела, но это непонятно Ивану Погорелову и сотням таких же, как он. Пойми, что он тоже прав по-своему, потому что, укрываясь от работы, он с риском для жизни, по-своему тоже борется.
— Не нужна нам такая борьба одиночек, если они подводят под удар нашу организованную борьбу, борьбу масс. Ты назвал фашистом меня — немецкого революционера-профессионала и защищаешь отдельную личность только потому, что он когда-то был шахтером, комсомольцем, советским человеком. — Альфред выпрямляется на своем стуле и, заранее торжествуя, заканчивает. — Значит, я неправ только потому, что я немец? А где же ваш принцип интернационализма?
— Ты совсем запутался, Альфред, и мне тебя просто жаль. В данном случае Иван Погорелов не какая-то отвлеченная, одиночная личность, а часть массы. Да, да — это масса. Только по нашей с тобой вине это еще не организованная нами масса, не привлеченный к нашей борьбе человек, но уже стихийно ищущий способы сопротивления, способы борьбы. Когда мы пошлем его на производство не просто работать, а работать на нас, на организацию, вот тогда ты поймешь его ценность и красоту и тогда стыдно тебе будет за эту сегодняшнюю пощечину. В данном случае одиночкой оказался ты, Альфред, потому что кичишься опытом подпольщика-профессионала, а не понимаешь значения таких Иванов Погореловых, значения масс. Такие, как ты, играли какую-то роль в истории нашей революции во времена «Народной воли» и «Черного передела», но это уже пройденный этап, и возврата к нему не будет. Много еще с вами, чертями, придется работать, но мы все же повернем вам мозги в нужную сторону. В этом ты мне можешь поверить. Ну, давай, что ли, сигарету, а то уши пухнуть начинают.
Альфред выложил на стол начатую пачку сигарет, зажигалку и, глядя куда-то в пустоту, в угол, где за посудным шкафом начинали сгущаться вечерние сумерки, нехотя проговорил:
— Ты меня сильно обидел, Сергей. Мне сейчас больней, чем было Погорелову. Но я не сержусь за то, что ты ненавидишь немцев и Германию. Вы, русские, имеете на это право.
Сергей сел рядом с Альфредом и, положив на его ссутулившиеся плечи руку, очень проникновенно и взволнованно заговорил:
— Вот и опять ты неправ, дорогой Альфред. Как историк я всегда уважал вашу страну, ее славное прошлое, ее науку и искусство. Даже это богом проклятое место замечательно своим прошлым. Да, Тюрингия! Обжитая веками Тюрингия!..
Сергей уже не сидит. Он быстро ходит по комнате, задевая углы столов и скамеек полами полосатого халата. Глаза под очками светятся вдохновением, и даже ростом он кажется выше, стройнее. Альфред поворачивает голову вслед за шагающей фигурой Сергея, удивляясь перемене, происшедшей у него на глазах. А Сергей ходит, заложив за спину руки, и говорит о том, о чем, по-видимому, много думал.
— Да, Альфред! Прошло всего несколько дней, как срубили знаменитый дуб на вершине Эттерсберга. Могли предполагать Гёте, когда под этим дубом писал своего «Фауста», что это дерево доживет до иных дней, что этот дуб будет видеть, как черные волны человеконенавистничества зальют всю Германию, а на гордой вершине Эттерсберга загноится отвратительная кровавая рана человеческой культуры — концлагерь Бухенвальд. Давай, Альфред, закурим еще по одной в честь вашего хорошего прошлого и вашей культуры.
Вставив в мундштук сигарету и щелкнув зажигалкой, Сергей продолжал:
— Вот ты, Альфред, оправдываешь ненависть русских к вам, немцам. Но ведь этого не было. В нашей классической художественной литературе немцы изображались обычно добродушными, несколько чудаковатыми, честными тружениками, любителями сосисок, пива и хорового пения. Немецкие юноши были чувствительны и застенчивы. Немки обладали качествами хороших матерей и домашних хозяек. Для них пресловутые три «к» — киндер, кюхе, кирхе[31] были целью и смыслом жизни. И вот сейчас эти трафареты перечеркнуты историей. Мы видим «нежных и застенчивых» немецких юношей, которые зверски пытают свои жертвы. На фронте мы видели «добродушных» бюргеров, бросавших в огонь детей или разбивавших им черепа о булыжники. В бумажниках у них хранились семейные снимки вместе с порнографическими фотографиями проституток. Наконец, ты отлично знаешь, что из себя представляет Ильза Кох. Мы видели немецких дипломатов, которые за любезной маской скрывали звериный оскал хищника. Мы познали страну, которая под видом современного государства воскресила в своей общественной и политической практике инквизицию и средневековые пытки в таких масштабах, что знаменитый Торквемада кажется сейчас невинным младенцем по сравнению с Гитлером и его пособниками.
Будущие послевоенные историки Германии должны заранее готовиться к тому, чтобы дать ответ, как зародилась эпидемия садизма, ставшего неотъемлемой чертой гитлеровских молодчиков, как родился тот «белокурый зверь», появления которого жаждал Фридрих Ницше.
Ну, чего ты опять прячешь лицо? Я говорю правду я хочу, чтобы ты меня правильно понял и сделал для себя соответствующие выводы.
— Скажи, Сергей, ты был большим ученым?
— Нет, я просто русский коммунист. А почему ты говоришь «был»? Я был, есть и буду. Извини, но это закон диалектики. Пусть Сергей Котов сгорит в крематории, но я все равно буду, потому что я часть советского народа. Ну, хватит. Скоро поверка. Я пошел.
— Нет, подожди. А как же с Погореловым? Мне что, просить извинения?
— Не надо, Альфред. Я сам с ним поговорю, он поймет, а тебя прошу поддержать наше предложение, чтобы нам ежедневно выделяли определенное количество шонунгов, а кому их давать, мы сами будем смотреть. Кантовщиков не будет.
Прошло три недели. Косой дождь и ветер насквозь пронизывали полосатую одежду, вода хлюпала в колодках и по кистям рук струилась из рукавов. Продрогшие, бежали мы с аппель-плаца, подставляя спины ветру. Сергея догнал Альфред и, подхватив под руку, шутя потащил за собой.
— Скорей, Сергей, скорей. Очки простудишь!
В полутемном коридоре, отряхнувшись,