Марина Цветаева. Письма 1933-1936 - Марина Ивановна Цветаева
Дорогая Вера,
Вы в сто, в тысячу, в тысячу тысяч раз (в дальше я считать не умею) лучше, чем на карточке — вчера это было совершенно очаровательное видение: спиной к сцене, на ее большом фоне, во весь душевный рост, в рост своей большой судьбы[433]. И хорошо, что рядом с Вами посадили священника, нечто неслиянное, это было как символ, люди, делая, часто не понимают, что* они делают — и только тогда они делают хорошо. «Les Russes sont souvent romantiques»[434] — как сказал этот старый профессор[435]. Перечеркиваю souvent и заканчиваю Жуковским: «А Романтизм, это — душа». Так во*т, вчера, совершенное видение души, в ее чистейшем виде. Если Вы когда-нибудь читали или когда-нибудь прочтете Hoffmansthal’a «Der Abenteurer und die S*ngerin»[436] — Вы себя, вчерашнюю, моими глазами увидите.
И хорошо, что Вы «ничего не чувствовали». Сейчас, т. е. именно когда надо, по заказу, — чувствуют только дураки, которым необходимо глазами видеть, ушами слышать и, главное, руками трогать. Высшая раса — вся — либо vorf*hlend либо nachf*hlend[437]. Я не знаю ни одного, который сумел бы быть глупо-счастливым, просто-счастливым, сразу — счастливым. На этом неумении (неможении) основана вся лирика.
Кроме всего, у Вас совершенно чудное личико, умилительное, совсем молодое, на меня глядело лицо той Надиной[438] подруги — из тех окон.
Вера, не делайте невозможного, чтобы меня увидеть. Знайте, что я Вас и так люблю.
Но если выдастся час, окажется в руках лоскут свободы либо дайте мне pneu, либо позвоните Евгении Ивановне[439] Michelet 08-49 с просьбой тотчас же известить меня. Но имейте в виду, что я на путях внешней жизни, в частности в коридорах и нумерах никогда не посещаемых гостиниц — путаюсь, с челядью же — дика: дайте точные указания.
Если же ничего не удастся — до следующего раза: до когда-нибудь где-нибудь.
Обнимаю Вас и от души поздравляю с вчерашним днем.
МЦ.
А жаль, что И<ван> А<лексеевич> вчера не прочел стихи — все ждали. Но также видели, как устал.
<Приписка на полях:>
P.S. Только что получила из Посл<едних> Нов<остей> обратно рукопись «Два Лесных Царя» (гётевский и жуковский — сопоставление текстов и выводы: всё очень членораздельно) — с таким письмом: — «Ваше интересное филологическое исследование совершенно не газетно, т. е. оно — для нескольких избранных читателей, а для газеты — это невозможная роскошь».
Но Лесного Царя учили — все! Даже — двух. Но Лесному Царю уже полтораста лет, а волнует как в первый день. Но всё пройдет, все пройдут, а Лесной Царь — останется!
Мои дела — отчаянные. Я не умею писать, как нравится Милюкову. И Рудневу. Они мне сами НЕ нравятся!
Впервые — НП. С. 452–454. СС-7. С. 262-263. Печ. по СС-7.
79-33. И.П. Демидову
<Между 6 и 9 декабря 1933 г.>[440]
Многоуважаемый Игорь Платонович!
Видите — в некультурной Советской России заново переводят Лесного Царя[441], а в культурной эмиграции и о старом переводе Жуковского и о самом подлиннике Гёте считается <зачеркнуто: роскошью> филологической роскошью для немногих читателей[442].
Цитата, приводимая Азовым, вовсе не плоха и нечего ему смеяться: ездок, конечно, в плаще, а у плаща как у всякой раскрывающейся вещи <сверху: одежды> есть полы…[443]
Впервые — Красная тетрадь. С. 172. Печ. по тексту первой публикации.
80-33. В.В. Рудневу
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
9-го декабря 1933 г.
Милый Вадим Викторович,
(Обращаюсь одновременно ко всей Редакции)[444] Я слишком долго, страстно и подробно работала над Старым Пименом, чтобы идти на какие бы то ни было сокращения. Проза поэта — другая работа[445], чем проза прозаика, в ней единица усилия (усердия) — не фраза, а слово, и даже часто — слог. Это Вам подтвердят мои черновики это Вам подтвердит каждый поэт. И каждый серьезный критик: Ходасевич, например, если Вы ему верите.
Не могу разбивать художественного и живого единства, как не могла бы, из внешних соображений, приписать, по окончании, ни одной лишней строки. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет в посмертное, т. е. в наследство тому же Муру (он будет БОГАТ ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ) — итак, пусть идет в наследство моему богатому наследнику, как добрая половина написанного мною в эмиграции и эмиграции, в лице ее редакторов, не понадобившегося, хотя все время и плачется, что нет хорошей прозы и стихов.
За эти годы я объелась и опилась горечью. Печатаюсь я с 1910 г. (моя первая книга имеется в Тургеневской библиотеке)[446], а ныне — 1933 г., и меня все еще здесь считают либо начинающим, либо любителем, — каким-то гастролером. Говорю здесь, ибо в России мои стихи имеются в хрестоматиях, как образцы краткой речи, — сама держала в руках и радовалась, ибо не только ничего для такого признания не сделала, а, кажется, всё — против[447].
Но и здесь мои дела не так безнадежны: за меня здесь — лучший читатель и все писатели, которые все: будь то Ходасевич, Бальмонт, Бунин или любой из молодых, единогласно подтвердят мое, за 23 года печатания (а пишу я — дольше) заработанное, право на существование без уреза.
Не в моих нравах говорить о своих правах и преимуществах, как не в моих нравах переводить их на монету — зная своей работы цену — цены никогда не набавляла, всегда брала что дают, — и если я нынче, впервые за всю жизнь, об этих своих правах и преимуществах заявляю, то только потому, что дело идет о существе моей работы и о дальнейших ее возможностях.
Вот мой ответ по существу и раз-навсегда.
Конечно — Вы меня предупреждали о 65.000 знаках, но перешла я их всего на 18.000, т. е. на 8 печатных страниц, т. е. всего только на 4 листка.