Марина Цветаева. Письма 1933-1936 - Марина Ивановна Цветаева
Стихов я почти не пишу, и вот почему: я не могу ограничиться одним стихом — они у меня семьями, циклами[419], вроде воронки и даже водоворота, в который я попадаю, следовательно — и вопрос времени. Я не могу одновременно писать очередную прозу и стихи и не могла бы даже если была бы свободным человеком. Я — конце*нтрик. А стихов моих, забывая, что я — поэт, нигде не берут, никто не берет — ни строчки. «Нигде» и «никто» называются «Посл<едние> Новости» и «Совр<еменные> Записки», — больше мест нет. Предлог — непонимание меня, поэта, — читателем, на самом же деле: редактором, а именно: в Посл<едних> Нов<остях> — Милюковым, в Совр<еменных> Зап<исках> — Рудневым, по профессии врачом, по призванию политиком, по недоразумению — редактором (NB! литературного отдела)[420]. «Все это было бы смешно, когда бы не* было так грустно»[421].
Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно — и проза моя, и лучшее в мире после стихов, это — лирическая проза, но все-таки — после стихов!
Конечно, пишу иногда, вернее — записываю приходящие строки, но чаще не записываю, — отпускаю их назад — ins Blaue![422] (никогда Graue[423], даже в ноябрьском Париже!)
Вот мои «литературные» дела. Когда получу премию Нобеля (никогда) — буду писать стихи. Так же как другие едут в кругосветное плавание.
_____
Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина[424]. Уклониться — изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее — Горький. Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи. Но — так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский[425], и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо, если Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи, то Мережковский эпоха конца эпохи, и влияние его и в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого, вчистую, влияния ни там, ни здесь не было. А Посл<едние> Новости, сравнивавшие его стиль с толстовским[426] (точно дело в «стиле», т. е. пере, которым пишешь!), сравнивая в ущерб Толстому — просто позорны, Обо всем этом, конечно, приходится молчать.
Мережковский и Гиппиус[427] — в ярости. М<ожет> б<ыть> единственное, за жизнь, простое чувство у этой сложной пары.
Оба очень стары*: ему около 75, ей 68 л<ет>, Оба — страшны. Он весь перекривлен, как старый древесный корень, Wurzelm*nnchen[428] (только — без уюта и леса!), она — раскрашенная кость, нет, даже страшнее кости: смесь остова и восковой куклы.
Их сейчас все боятся, ибо оба, особенно она, злы. Злы — как ду*хи.
Бунина еще не видела. Я его не люблю: холодный, жестокий, самонадеянный барин[429]. Его не люблю, но жену его — очень. Она мне очень помогла в моей рукописи, ибо — подруга моей старшей сестры[430] (внучки Иловайского) и хорошо помнит тот мир. Мы с ней около полугола переписывались. Живут они в Grass’e (C*te d’Azur[431]), цветочном центре (фабрикация духов), в вилле «Belv*d*re», на высочайшей скале. Теперь наверное взберутся на еще высочайшую.
_____
Дома — неважно. Во-первых, если никто не болен (остро), то никто и не здоров. У Мура раздражение печени, диета, очень похудел — и от печени и от идиотской франц<узской> школы: системы сплошного сидения и зубрения. «Il ne faut pas comprendre, il faut apprendre»[432] — вот лейтмотив и припев. Учат наизусть даже Свящ<енную> историю. А уроки задают и на большую перемену. Учится отлично, ибо отличная память, но грамматики и арифметики не понимает — п<отому> ч<то> не объясняют. Всё сведено к механическому затвержению. А когда я* пытаюсь объяснить, он просто пугается: — «Мама, у нас не так! У нас — наизусть!»
Аля все худеет, сквозная, вялая, видно сильнейшее малокровие. Шесть лет школы, пока что, зря, ибо зарабатывает не рисованием, а случайностями, вроде набивки игрушечных зверей, или теперь м<ожет> б<ыть> поступит помощницей помощника зубного врача — ибо жить нечем. Очень изменилась и внутренне, если это можно назвать «внутренно», — но это уже Париж и недостаток противодействий. Вечное желание «компании» — какой бы ни было, т. е. просто хохотать вместе. Вечное и бессмысленное чтение газет — каких бы ни было — лишь бы «новости». Мне с ней скучно. И ей — со мной. На меня она совершенно непохожа, не только — на меня сейчас (я очень измучена и хочу только здоровья для всех и покоя для себя: работы: покоя от всех) но и на меня — ту. Я никогда не была ни бессмысленной, ни безмысленной, всегда страдала от «компании», вообще всегда была — собой. Но эта не моя, обратная мне, исключающая меня тяга к себе-подобным есть и у Мура. Очевидно, не бывает дважды сряду.
Теперь о Вас, дорогая Анна Антоновна, стало быть ряд вопросов: как здоровье Ваше и Ваших? С кем встречаетесь (дружите)? Есть ли радость и от чего? (Кроме книг и погоды!) Что работаете сейчас? Есть ли время? Как с хозяйством — сим бичем Божьем? Есть ли — силы?
Есть ли — планы? (Как всегда — бегства!)
Жажду большого подробного письма. И знать, что Вы меня еще любите.
Горячо обнимаю Вас, никогда не думайте, что я Вас забыла — или остыла. Всё по-прежнему: по-вечному.
Сердечный привет Вашим
МЦ.
У нас грязь и холод (уголь и его отсутствие). Во Вшенорах тоже была грязь, но была большая уютная плита, за окнами был лес, был уют нищеты и душевный отвод настоящей природы. Все те места помню, все прогулки, все дорожки. Чехию — добром помню.
Огромное спасибо за ежемесячные присылки, всегда выручают в последнюю минуту!
Вы одна и уцелели.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 105–107 (с купюрами). СС-6. С. 406-408. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 173–177.
78-33. В.Н. Буниной
Clamart (Seine).
10, Rue Lazare Carnot