Записки блокадного человека - Лидия Яковлевна Гинзбург
Нет, она не хотела сдавать свою реализацию. И он считал, что жалкий, висящий на волоске быт нужно защищать, хотя, конечно, в его реакциях было гораздо больше непосредственного раздражения, нежели расчета.
И он страшным образом расправлялся с ее реализацией. Он подыскивал все, с разных сторон, что только могло уничтожить в ней чувство собственной ценности. Он нашел слово «паразит». Он не боялся слов – «инвалид», «калека» (стала калекой на мою голову, чтобы окончательно загнать меня в гроб). Он подобрал два уничижительных, грубых слова, которые, по его мнению, лучше всего выражали происходящее, – «разбазаривать» и «гадить». Он применял их беспрестанно в разных контекстах. Он говорил – гадить – по поводу того, что она пачкала стоявшее в комнате ведро, потому что не могла додержать до уборной; и по поводу дурного приготовления пищи; и того, что она облизывала тарелку; и того, что она прибавляла в принесенную из столовой кашу воды, чтобы получилось больше, и вроде супа (На, гадь, делай, что хочешь. Даже противно тебе что-нибудь приносить, так как ты все гадишь); и по поводу того, что она не так подсушивала хлеб, и говорила при этом – я его только согреваю. И Оттера переворачивала нелепость этого. Оттер искал больные места, и когда он бывал особенно зол, он говорил о том, что ее любимец В. на нее плюет, что он все свалил на него; что он мерзавец, который даже денег не считает нужным выслать, а швыряет ей, когда у него есть лишние. (Зато у него чудный характер. У меня тоже был бы чудный характер, если бы я был от тебя за тысячу верст.) Тема В. – было удачно найденное больное место; тут она даже почти не возражала. В злобе он рвал и топтал эту реализацию. Он говорил при этом заведомую неправду, преувеличивая все дурное и пряча все доброе, что он испытывал. Он говорил, что ему наплевать, но что все, что с ней случается, – на его голову, что если он заботится – то спасая свою жизнь. Он скрывал от нее, что она ему все-таки нужна, что она его последняя защита от ночного одиночества, что она дом и живая душа, без которых трудно. Увлеченный борьбой с ее реализацией, он молчал об этом. И в его поведении это умолчание и было самым жестоким. Более жестоким, быть может, чем скандалы и крики.
И во всем этом была допущена ошибка. Непоправимый просчет. Это была аберрация, в силу которой мы не хотим замечать и не замечаем в наших близких роковых предсмертных изменений. Оттер по инерции, по старой памяти считал, что имеет дело все с той же несокрушимой реализацией, которую не надо щадить. Тогда как на самом деле она была уже подорвана своей деградацией, своими ушами, прозрачными, как у собаки. Она уже была близка к тому, чтобы признать себя старухой, чтобы усумниться. Упрямство, противодействие, утверждение своей правоты – все это оставалось еще. Но все это, быть может, была уже только поверхность; может быть, уже самоуговаривание. А под этой поверхностью уже совершались иные трагические процессы и кое-что уже мелькало и пробивалось наружу. А он топтал построения, уже хрупкие и которые она поддерживала, быть может, уже из последних сил, отчаянно оттягивая момент, когда все должно было рухнуть в деградацию, в последнюю потерю самоценности.
Такова была одна из аберраций (несокрушимость ее реализации), которая успокаивала его совесть и позволяла ему снятие запретов.
Другая аберрация была смежной. Она состояла в уверенности, что тетка – ненастоящий человек и все ее жизненные реакции – только игровые фикции. Исключения составляли лишь простейшие физические реакции, которые Оттер и считал своей обязанностью удовлетворять. В остальном, что касалось слов, можно было позволить себе распущенность, потому что слова и представления не вызывали настоящих человеческих реакций. Следовательно, можно было позволить себе наслаждение от снятия запретов, вместе с тем не опасаясь всерьез повредить человеку. Подобное отношение у Оттера было и к Ляле. Он раз навсегда уверил себя в том, что она реагирует игровыми фикциями, и потому был с ней до странного жесток.
Что касается тетки – то для подобной концепции были основания. Она была настолько асоциальна, настолько проникнута моральным паразитизмом, что в ней не работали даже очень личные импульсы, если они требовали некоторого социального оформления. Таким лично-социальным сгустком являлись интересы семьи, которые до удивительного были у нее понижены. Для нее не существовало, что она бабушка и прабабушка (в той только мере, в какой она этого стеснялась); до ее сознания никак не доходило, что муж внучки, очевидно, погиб, и что положение там страшно тяжелое. Она продолжала рассказывать о его невоспитанности и о том, как он солил грибы,