Лев Павлищев - Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники
Старики Пушкины, как сказал я выше, приехав на лето и осень 1829 года в Тригорское и Михайловское, занялись не благоустройством отчины, а тем, что им приходилось более на руку. Они смотрели на жизнь, по немецкому выражению, ins Blaue hinein[59], не обращая никакого внимания на практическую ее сторону; челядь задалась целью обирать, обсчитывать, надувать господ, а господа, с своей стороны, порешили отлучаться по целым неделям искать развлечений в обществе гостеприимных соседей. С образом этой последней деятельности Пушкиных всего лучше можно познакомиться при чтении следующих писем Сергея Львовича и жены его к моей матери:
«Вот уже неделя, как ты не получала от нас известий, – пишет Надежда Осиповна, – и не удивляйся. Нас в Тригорском не было; не было и в Михайловском. Да что в Михайловском нам было делать? Скука невыносимая (on s’y ennuit a perir). Итак, мы решились объездить всех наших добрых знакомых. Начали с Рокотовых. Можешь себе представить, как этот добрый забавник Иван Матвеевич (се bon plaisant Jean fls de Matthieu) нам обрадовался! Не знал от радости, куда нас посадить, чем угостить и что делать с своей особой, повторяя беспрестанно вечную свою поговорку: «Pardonnez ma franchise» (простите мою откровенность). В этом восторге продержали мы его четыре дня, а лучше сказать, он нас продержал. Нагрянули к Рокотовым и Шушерины, и Креницыны, и кузены мои Павел и Семен Исаковичи (Ганнибалы)[60]. Добродушный Jean fls de Matthieu устроил танцы, катанья на лодке, угощал нас до невозможного (il nous a heberge jusqu’a l’impossible) и, наконец, сам навязался переслать тебе письмо, которое выхватил у меня из рук, а потому боюсь, что до тебя не дойдет. Знаешь его рассеянность: положит письмо в разорванный карман сюртука и обронит; он на это ведь мастер; недаром Александр до сих пор называет его le jeune eсеrvele[61], а какой же он младенец[62]? Саша не может простить многие случаи рассеянности этого вертопраха (de ce volage) и его болтливость.
Как бы ни было, с Рокотовым не соскучишься, а чтобы Jean fls de Matthieu совершенно осчастливить, я его посадила с собой в коляску, когда мы вместе с ним и со всей компанией отправились к Шушериным, опять на четыре дня по их приглашению. Рокотов постоянно твердил свое «excusez ma franchise» (извините мою откровенность (фр.)), расточая всевозможные похвалы Уваровой и Зыбиной, и так занял меня болтовней, что я и не почувствовала, как мы мчались во всю прыть (ventre a terre) по дороге очень плохой, рискуя очутиться во рву, к большому ужасу папа; он следовал за нами в коляске, а в прочих экипажах ехали остальные mesdames и messieurs.[63]
У Шушериных пробыли, – как я и думала, – четыре дня в весьма любезном обществе. Приехали и Е – на с дочерью и И – екая с замужней сестрой, а их дражайшие половины (leurs cheres moities) появились после них уже на другой день, вернувшись с охоты; в ожидании этих господ мы все утро и весь день проиграли в вист. Знаешь, люблю карты, но все же не так, чтобы сидеть за ними днем и играть, не вставая, восемь часов сряду. На этот раз вист мне совсем опротивел.
Г-жа Е – на крикушка, в роде кузины папаши Чичериной, захотела польстить моему материнскому самолюбию и продекламировала мне во все горло стихи Сашки: «Ты вянешь и молчишь, печаль тебя снедает»[64] да его испанскую «Ночной зефир струит эфир», которую наизусть знаю; мочи нет, как надоела[65], по меткому выражению Александра.
Вся эта компания с утра до вечера кричит, шумит, пляшет и закусывает. Тут же вертится черномазый и чернобородый юный эскулап, т. е. доктор Б – д; хотя и жид, но очень любезен и весел, а потому видеть и иметь его (le voir et l’avоi) в провинции чрезвычайно приятно; израильское произношение очень к нему идет, а его жена, белокурая полька, тоже вздумала произносить нам нараспев стихи Мицкевича, несмотря на то, что из нас по-польски никто ни бельмеса (pas un brin). Впрочем, она меня и Александром, т. е. отрывком из его «Братьев разбойников», попотчевала и – тоже надоела».
Сергей Львович, описывая в следующем своем длинном послании дальнейшие странствования по соседям, между прочим, рассказывает:
«От Шушериных мы с Рокотовым и с тою же компаниею двинулись (nous nous sommes embarques) к Креницыным на три дня, а потом съездили к Темировым. Рокотов сделался задумчив и, о чудо! всего только пятнадцать раз в течение суток проговорил: «Excusez ma franchise!» Недоумеваю, что бы это предвещало: не света ли преставление? Впрочем, «мама» другого мнения, думая, что Jean fls de Matthieu разрешает свою трудную задачу (est en train de resoudre son probleme difcile), как подчинить излюбленному его гомеопатическому лечению борзых и шавок (ses levriers et ses roquets).
Вообрази, вся наша компания назвалась к нам на завтра, в воскресенье, в числе двенадцати человек. Вот без ошибки нашествие двунадесяти язык, но право не знаю, как расквартировать эту, хотя и не наполеонскую, но все же «великую» армию. Нечего делать: переберемся на ночлег в полуразвалившуюся баню, а дом отдадим в распоряжение милых наших друзей. Сам же я предупреждал этих messieurs и mesdames или mesdames и messieurs, все равно, что они очутятся в положении сельдей в бочонке; слушать не хотят. Впрочем, да будет воля Неба! (Au reste que la volonte du ciel soit faite!)».
«Погода у нас переменилась, – пишет на другой день бабка, – дождь льет, как из ведра, и право не знаю, приедут ли наши, а все для них приготовлено. Пишу второпях и скажу, что вчера страшно перепугалась: около дома появилось десять штук волков; они напали на Прохора и Андрюшку; к счастию, Прохор – у него было ружье – отправил на тот свет двух из этих господ (deux de ces messieurs); остальные бросились к убитым, чем воспользовались наши удальцы и дали тягу. Вчера же взбесилась и собака, но и ту Федьке удалось застрелить».
Здесь будет, кстати сказать, несколько слов и о четвероногом дедушкине любимце Руслане. Эту собаку подарил когда-то Сергею Львовичу Александр Сергеевич, давший псу первоначальную кличку не «Руслан», а «Руслё», в честь, как он выразился, «окаянной памяти» своего тирана, француза-гувернера (см. первую часть этой хроники). Сергей же Львович и Надежда Осиповна, продолжая питать почему-то совершенно непонятную нежность к давно уже исчезнувшему с пушкинского горизонта самодуру, рассудили превратить собаку «Руслё» в одного из героев поэм дяди. Когда Руслан околел от дряхлости и непомерно изобильного корма, Сергей Львович следующим оригинальным письмом сообщил моей матери об этом событии:
«Как изобразить тебе, моя бесценная Ольга, постигшее меня горе? Лишился я друга, и друга такого, какого едва ли найду! Бедный, бедный мой Руслан! Не ходит более по земле, которая, как говорится по-латыни, да будет над ним легка! Да, незаменимый мой Руслан! Хотя и был он лишь безответным четвероногим, но в моих глазах стоял гораздо выше многих и многих двуногих. (Quoi qu’il n’etait rien de plus qu’un quad-rupede, mais a mes yeux il etait bien au dessus de beaucoup de bipedes): мой Руслан не воровал, не разбойничал, не сплетничал, взяток не брал, интриг по службе не устраивал, сплетен и ссор не заводил. Умер от долговременной болезни, а последнее время все спал. Я его похоронил в саду, под большой березой; там пусть лежит себе спокойно. Хочу этому верному другу воздвигнуть мавзолей, но боюсь: сейчас мои бессмысленные мужланы – вот кто настоящие животные – запишут меня в язычники (Tout de suite mes imbeciles de manants – voila les vrais animaux – m’inscriront sur la liste des pai’ens). Чтобы меня утешить, Вениамин Петрович, правда, подарил мне другую собачку, совершенный портрет Руслана: ходит на задних лапах, поноску носит, посягает на целость моих панталон, особенно же носовых платков, но все же не Руслан, тысячу раз не Руслан. С горя сочинил я эпитафию по-французски и по-русски. Вот французская:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});