Лев Павлищев - Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники
Отец был очень ободрен таким ходом исцеления, а потому и мог уже посвящать себя всецело служебной деятельности и литературным занятиям, которые становились для него сущею потребностью. Продолжая службу в бывшей Иностранной коллегии по экспедиции переводов и будучи откомандирован вице-канцлером Нессельроде в учрежденную при Сенате следственную комиссию над поляками, скомпрометированными в 1825 году, отец весьма удачно выполнил возложенное на него поручение, за что и был награжден окладом годового жалованья. Похвальные же отзывы тогдашних повременных изданий, в особенности же отзывы «Северной пчелы» о его прекрасном переводе на русский язык романов Фондер-Фельда (биографический очерк которого он поместил затем в «Литературной газете» барона Дельвига), поощрили его к дальнейшим литературным занятиям.
При свидании моей матери с братом Александром Сергеевичем она нашла, что он очень осунулся, пожелтел и постарел так, что на вид ему казалось не 30 лет, а гораздо больше.
– Александр! – удивилась она. – Что с тобою? На тебе лица нет. Видно, климат Кавказа и Турции для тебя хуже всякого Петербурга; напрасно ездил поправляться. А я надеялась, что пополнеешь, помолодеешь. А может быть, военные походы тебе повредили? Здоров ли ты, скажи мне!..
– Напрасно тревожишься, – отвечал дядя, – военные походы мне полезны; чувствую себя как нельзя лучше; многое видел, многое испытал, и описание принесу тебе завтра. Сколько я почерпнул истинной поэзии, сколько испытал разных впечатлений! Очаровательный край! А на мою худобу и кажущуюся старость не гляди: просто похудел от усталости. Выезжая из Тифлиса, я с грустью говорил: «прощай, волшебный край», а как очутился опять в вашем или нашем чухонском болоте, выругался, разумеется: «петербургской грязи и вони мое нижайшее, черт возьми, почтенье»!
Дядя нашел сестру очень поправившейся и приписал это улучшение своей мысли нанять для нее дачу в Ораниенбауме.
На другой день после первой встречи Александр Сергеевич сдержал данное сестре слово. Он зашел к ней и принес толстую рукопись.
– Вот мои путевые впечатления и рассказы обо всем, что со мной было; прочти их. Зайду за ними после, а теперь читать их и рассиживаться некогда. Прощай!
Оставленная Пушкиным у сестры рукопись была не что иное, как тот «Дневник», начатый в Георгиевске, который дядя впоследствии привел в порядок и напечатал уже гораздо позднее в «Современнике», именно в 1836 году, дав ему заглавие: «Путешествие в Арзерум во время похода 1829 года».
Ольга Сергеевна, пораженная изнуренным видом брата, вызвала его при следующем затем свидании на откровенность.
Привожу их довольно интересную беседу, о которой слышал от нее неоднократно. Мать очень любила повторять ее, и я уже давно записал эту беседу с малейшими подробностями.
Дядя сознался, что, будучи здоров физически, страдает морально; по его словам, тоска стала одолевать его с той минуты, как он выехал из Тифлиса в обратный путь.
– Приехав в Петербург, – говорил он, – я очутился как будто в карцере, с которым несколько раз был знаком в лицее. Меня что-то давит, душит, когда засиживаюсь долго на одном месте. Ездить хочу, менять места пребывания хочу. Недаром на днях я сочинил:
Не в наследственной берлоге,Не средь отческих долин,На большой мне, знать, дорогеУмереть Господь судил.
– А знаешь что, Ольга, – прибавил дядя, – чем черт не шутит? Скажу тебе по секрету, видишь что: изъездил я Бессарабию, и Крым, и Кавказ, был и в Турции. Съездить за границу в Европу всегда успею, а теперь хочу – только не пугайся – проведать тот странный край, где не только душистый померанец, да и чай душистый зреет. Kennst du das Land?[69] как воспевает, кажется, Гёте. Такой, Ольга, край, что просто мое почтенье; страна чудес! Узнаю совершенно иной мир, посмотрю на совсем других людей; не увижу там ни Красовских, ни Хвостовых, ни как его… Каченовского, – заключил Пушкин шутя, – то-то погуляю!
– Уж не к богдыхану ли в гости? – всплеснула руками Ольга Сергеевна.
– Bien touche[70], – рассмеялся дядя.
– Да ты не бредишь ли?
– Ничуть. Чего в Европе не видал, а в чухонском болоте мне киснуть нечего. Только смотри, не проболтайся папаше; расплачется, не утерпит, чтобы не пересказать матери, а та протрезвонит всяким Архаровым, Карамзиным, да Ноденам, и пошла гулять новость по всем околоткам; тогда и моя idee lumineuse[71] фью!
Дядя присвистнул.
– Да говори же, Александр, толком. Шутишь или говоришь серьезно?
– Разумеется, очень серьезно, и дело просто: в Пекине учреждается русская миссия. Там и отец Иакинф Бичурин[72]. Я его встречал здесь перед отъездом туда: стало быть, буду иметь и знакомого. Пристроиться же мне к миссии легко: попрошусь у кого следует, и дело в шляпе.
– Полно дурачиться, Александр; пустые бредни и больше ничего!
– Сама увидишь, что не пустые бредни.
Прежде чем продолжать изложение не лишенного интереса разговора между матерью и дядей, упомяну, что Пушкин действительно в начале 1830 года обратился к Нессельроде с ходатайством записать его в число чиновников, отправлявшихся в Китай, но просьба его запоздала: желающих оказалось гораздо больше, чем дядя предполагал, а потому его мечта увидеть жителей Срединной империи так и осталась мечтою. Просьбу возвратили назад, положив резолюцию: «С удовольствием определил бы, но комплект лиц, уже назначенных, полный». Возвращаюсь к прерванному разговору.
– Как себе хочешь, Ольга, – продолжал Пушкин, – здесь, в Петербурге, мне не житье, а прозябание (ici je n’existe pas, mais je vegete). Тоска, понимаешь, тоска меня ест.
– Слушай, Александр! Сознаться в причине тоски ты сам не желаешь, а причину-то я вижу насквозь.
– Но…
– Без всяких «но». Просто-напросто, тебе тридцать лет стукнуло. Человек для одиночества не создан. «II n’est pas bon que l’homme reste seul» – это и в Писании сказано: не довлеет человеку единому быти. Скажу без обиняков: жениться пора, вот что!
– Жениться? Боже сохрани и избави! Могу ли я, в состоянии ли я осчастливить женщину? Нет, нет и нет – ни материально, ни нравственно. Если за меня бы и вышли, то, спрашивается, по каким причинам? По расчету? На это скажу, что карман мой очень невелик. Из-за моей литературной известности, ну, положим даже, литературной славы? И на это опять-таки скажу, что русские барышни и вдовушки ставят не только стихи, но и прозу ни в грош, а требуют состояния или, по крайней мере, такой служебной карьеры, которая приносила бы прочные, вещественные выгоды, а не суп из незабудок. Наконец, статься может, из-за моей наружности? (Тут дядя, как говорила мне мать, засмеялся неприятным, принужденным смехом – il s’est mis a rire, mais d’un rire desagreable et force.) Но стоит мне подойти к зеркалу, – прибавил он по-русски, – сам увижу, чего стою, – извини за глупую остроту, да прочитай мое послание в честь Александры Алексеевны[73]. Не Бог знает сколько верст от орангутанга уехал. Наконец, положим, найдется несчастная и выйдет за меня. (Enfn mettons: il se trouvera une malheureuse, qui m’epousera.) Но что же я, я-то ей принесу? А вот что: сердце состарившееся не по летам, сердце как нельзя более увядшее (un coeur suranne, un coeur on ne peut plus fane), испытавшее много, слишком много… Чувствую, Ольга, я перевалил в полном смысле за полдень жизни, а кстати, помнишь мои стихи «Телега жизни»?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});