Макс Брод - Франц Кафка. Узник абсолюта
«В имени «Георг» столько же букв, сколько в имени «Франц». В фамилии «Бендеманн» окончание «манн» лишь усиливает «Бенде», имеющее столько же букв, сколько «Кафка», и гласный «е» повторяется на тех же местах, что и «а» в фамилии «Кафка».
«В имени «Фрида» столько же букв, сколько в имени «Фелица»[22]. Оно начинается с той же буквы. Бранденфельд начинается с той же буквы, что и Бауэр, и «фельд»[23] тоже имеет смысл». Может быть, мысль о Берлине тоже появилась не без определенного влияния, и, возможно, какое-то отношение к нему имеет Бранденбургская провинция».
12 февраля: «Когда я описывал друга за границей, я много думал о Ст. Когда я случайно встретил его через три месяца после написания рассказа, он сказал мне, что уже три месяца, как обручился».
«После того как вчера у Вельтша я прочитал собравшимся свой рассказ, старый Вельтш, потрясенный его изобразительной силой, вышел из комнаты, а когда через некоторое время вернулся, то, простирая вперед руку, воскликнул: «Я видел здесь, прямо перед собой, этого отца!» – и как только он это сказал, то пристально посмотрел на стул, на котором сидел во время прочтения рассказа».
«Сестра сказала: «Действие происходит словно у нас дома». Я был удивлен тому, что она так неверно определила место действия рассказа, и сказал: «Что ж, в таком случае отец должен был бы жить в уборной».
В январе 1913 г. вышли «Наблюдения». Книга была посвящена М. Б., и на врученном мне экземпляре Кафка написал: «Сразу после выхода в печать – моему дорогому Максу – Франц Кафка». Год спустя я имел возможность отблагодарить его, посвятив ему мой роман «Тихо Браге».
Я написал о первой книге Кафки и о его литературной деятельности в целом в длинном эссе, появившемся при жизни Франца в «Нойе рундшау» в ноябре 1921 г.
Среди всего прочего я писал: «С какого места я должен начать? Я думаю, это не имеет никакого значения. Среди особенностей такого феномена, как Кафка, есть одна, которую можно рассматривать с различных точек зрения и все равно прийти к одному и тому же заключению.
Это свойство показывает, как истинен, как непоколебим гений, какой чистотой он обладает. Неверно, что под разными углами зрения свойства явления становятся иными, а то, что неоднородно, подобно радуге, переливается разными цветами. В случае с Францем Кафкой – хотя бы в отношении сферы «модернизма» – нет ничего «переливчатого», нет никаких переменчивых взглядов, никаких непостоянных сцен. Все в нем – правда, и ничего, кроме правды.
Возьмем, к примеру, его язык. Такие дешевые средства, как штамповка новых слов и словосочетаний, игра с предложениями, он презирал. Хотя «презирал» – это не вполне подходящее слово. Эти приемы были несвойственны ему так же, как грязь несвойственна чистоте, как она отрицается ею. Его язык был кристально чист, и даже поверхностный взгляд не мог увидеть никакой другой цели, чем надлежащее и ясное выражение сущности явлений. И еще раз подчеркиваю – этот чистый язык ясно отражал мечты и видения бездонной глубины. Тот, кто проникает в его язык, приходит в восхищение от его красоты и индивидуальности. Но не каждый может сказать – по крайней мере с первого взгляда, – в чем состоит особенность конструкции его простых предложений, которые вообще-то не содержат ничего, кроме правильности, значимости и простоты. Прочитайте несколько предложений Кафки вслух, вы почувствуете необыкновенную легкость дыхания. Разнообразие ритмов, казалось, подчинено каким-то таинственным законам; маленькие паузы между фразами имеют свою архитектуру, мелодия речи такова, будто корни ее уходят в некую материю, не известную Земле. Все это – совершенно, истинно совершенно, и это совершенство имеет ту же форму, которая заставила Флобера прослезиться перед руинами Акрополя. Но это совершенство находится в движении и даже в сомнении. Размышляя по поводу «Детей на почтовой дороге», являющихся вступлением к его первой книге «Наблюдения», я прихожу к выводу, что это – классическая проза, которая в то же время полностью уходит корнями в деревенскую избу. Там вы имеете огонь, неугасимый огонь и кровь взволнованного детства, наполненного дурными предчувствиями, но бушующий огонь подчиняется указующему жезлу незримого дирижера; они бранят не языки пламени, а дворец, каждый кусок камня которого – это ревущий пожар. Язык Кафки совершенен, и именно поэтому не эксцентричен и не экстравагантен. Можно использовать дешевые приемы и трюки до тех пор, пока не достигнешь конечного предела – той линии, которая охватывает универсальность. Однако всеобщность не нуждается в трюках. Разве не глупеют все на этом уровне? В этом – значимость Кафки как художника. Я уже сказал, он совершенен в своем движении, на своем пути. Отсюда – всеобъемлющая гармония без попыток протоколирования, без грубых деталей. Отсюда – целый океан, наполненный торговой жизнью конторы с комическими происшествиями, сладостью погашения долга с помощью нового адвоката, который был поистине боевым конем Буцефалом. Отсюда – и беспокойный сельский врач, и маленький коммерсант-вояжер, и розовые блестки маленькой наездницы. Отсюда – эти превосходные предложения, обладающие артистизмом, и эта простота стиля, и каждая фраза, каждое слово, наполненные смыслом. Отсюда – неприметность метафор, которые в то же время (после того, когда их обнаруживаешь с удивлением) выражают нечто новое. Отсюда – спокойствие, широта, свобода, как над облаками, и еще – добрые искренние слезы и отзывчивое сердце. Если бы ангелы могли шутить на небесах, они выражались бы языком Кафки. Этот язык – пламя, не оставляющее сажи, наивысшее выражение бесконечного пространства. В то же время он трепещет и пульсирует, как и все живое.
Чистота не должна касаться нечистоты – в этом состоит ее сила и в то же время – слабость. Сила – потому, что она означает понимание, полное осознание расстояния между ней и абсолютом. Но это расстояние несет в себе и нечто негативное, слабость. И сила чистоты может выразить себя лишь в настойчивом старании не уменьшить это расстояние, но даже увеличить его подобно тому, как подзорная труба тысячекратно увеличивает пространство. Тот, кто желает сохранить свои позиции, должен обладать силой и отвагой, он вынужден прибегать к двусмысленностям, и юмор – результат использования этого «двойного дна». И даже в сердцевине страха этого своеволия и упорства, окруженных опасностью, – потому что это был вопрос жизни и смерти, – играет милая улыбка. Это – особая улыбка, которая отличает работы Кафки, улыбка, близкая к запредельности, – метафизическая улыбка. В самом деле, иногда, когда он, как обычно, читал нам один из своих рассказов, на лице его возникала улыбка, и мы громко смеялись. Но очень скоро мы все затихали. Этот смех не приличествовал человеку. Только ангелы могли смеяться так – ангелы, которых мы определенно не могли описать так, как изображал Рафаэль своих херувимов. Нет, смеялись не ангелы, а шестикрылый Серафим – демоническое существо, посредник между человеком и Богом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});