Воспоминания - Константин Алексеевич Коровин
Врубель написал желтой охрой с зеленой (ярким центром губы киноварью) византийскую форму, как тон икон, с обведенными кругами подобно новгородским ликам Христа. Было красиво и особенно. Мальчик был похож, но жутковато смотрел белыми зрачками.
– Как интересно, – сказал Михаил Александрович.
Все молчали, потом пошли на террасу пить чай. Дядя говорил:
– Не кончено еще, а вот Маковский, тот – раз и готово.
Хозяйка сказала мне:
– Скажите вы Михаилу Александровичу, я ему все говорю – ведь у Коли были голубые глаза, а он делает белые.
– Потом, матушка, он сделает голубые: еще не кончено, – говорит дядя, искренне желающий, чтобы все было по-хорошему.
По всему было видно, что портрет Михаила Александровича взволновал весь дом. Стало тише, невесело, перестали рассказывать анекдоты, слушая которые от души смеялся Михаил Александрович и даже сам рассказывал анекдот, что к нему совершенно не шло, и рассказывал невозможно плохо.
На другой день портрет был переписан. Лицо бело-голубое, в два раза больше натуры, глаза зеленые, зрачки черные. Он был весь мягкий, как вата, как облако. Дядя умолк. За обедом вздумали рассказать анекдот, ничего не вышло – мимо. А я смотрел на Михаила Александровича, на его английскую выправку и думал: «А замечательный ты человек» – и посмотрел ему прямо в глаза.
Вдруг Врубель сказал:
– Константин Алексеевич, выпьем с тобой на «ты».
Я принял с радостью предложение.
– Я Моцарт, – сказал мне на ухо Врубель, – а ты не Сальери, и то, что делал я, тебе нравится, я знаю.
На другой день дядя поймал меня в саду – я писал мотив, маленький этюд, – подошел ко мне и сел рядом. Я бросил писать, тоже сел на лавочку, которая была около. Дядя вздохнул.
– Ну что же это такое, Константин Алексеевич, – с укором в голосе начал дядя, – ведь его просят, все говорят, все – у Колечки были ведь голубые глаза, так зачем же он сделал зеленые? Ведь Михаил Александрович – воспитаннейший, культурнейший человек, ведь вы видите сами… И потом, голова очень велика! Я ему говорю: «Михаил Александрович, голова очень велика и глаза нужно голубые», и дал ему честное слово, что так было. Знаете, что он отвечал? – «Это совсем не нужно!»
Но при этом, надо заметить, характерно то, что этот дядя, простой и добрый человек, столь озабоченный и обеспокоившийся Михаилом Александровичем, даже не вздумал посмотреть, что я писал тут, около него.
К вечеру портрет был опять желтый, но другого тона, с дивным орнаментом герба сурикового тона, но такого орнамента, что я никогда не видел. На другой день портрет опять для всеобщего удовольствия был просто нарисован с фотографии, очень скоро и очень просто раскрашен, с голубыми глазами. Все были в восторге. Орнамента, герба не было, был простой коричневый фон. Дядя сказал: «Ну вот, я прав – теперь окончен», целовался с Михаилом Александровичем. Все были веселы и [довольны].
Была назначена поездка – пикник. Михаил Александрович был страшно занят с устройством его. Это был какой-то ритуал – марки вин, которые Михаил Александрович знал все, что и после чего полагается пить. Я диву давался. Я увидел, как Михаил Александрович выкинул цветы, прикрепленные у коляски, обстриг ножницами маленький букет красных каких-то цветов – он был круглый, маленький да еще обстриженный ровно, как волосы стригут под [кончики], прикрепил этот букет в коляске около сиденья кучера. Коляска была черная, букет удивительно подходил.
Михаил Александрович был одет – ноги в желтых гамашах, белые перчатки, цилиндр с бантом <…> – так ловко, [как] на заграничных картинках охотничьих. Сел [он] с кучером, взял как-то особенно вожжи в перчатки между пальцами и, как железная спираль, сидя на козлах, правил <…> Ехали прямо. Лошади ровно и быстро неслись, как машина.
Приехав, я посмотрел на Мишу поближе. Он поднял губы к самому носу, сжав их, как делают беззубые старики, посмотрел на меня, обведя как бы мимо глазами каким-то лягавым взором. Это был не он – я таких видел в Англии, Париже. Это был другой совсем человек. Он ничего со мной не говорил, но как он дирижировал, что и после чего надо пить и есть, и рассердился на меня, что я стал есть рыбу, выпив рюмку зубровки, и так рассердился, что сказал на «вы»: «Ну, прошу вас, без объяснений». «Да, – подумал я, – это барин, да такой настоящий».
– Михаил Александрович, – спросил я, – <…> ты что, у себя в Петербурге видел передвижную выставку?
– Нет, – и провел пальцем у меня перед носом, – я не смотрю ваших выставок.
– Но отчего же?
– Вот я видел выставку Айвазовского – отличный художник <…>
Вскоре я уехал в Москву, но образ этого человека, его особенность сделала его в душе моей незабываемым. Приехав, я рассказывал Серову и Мамонтову о своем знакомстве с этим замечательным человеком, с Врубелем.
Прошли годы. Однажды в октябре, поздно вечером я шел в свою мастерскую на Долгоруковскую улицу. Фонари светили через мелкий дождик. На улице грязно.
– Костя Коровин! – услышал я сзади себя. Передо мной стоял Миша Врубель.
– Миша! Как ты здесь? Пойдем ко мне. Послушай, как я рад, Миша, Миша!
Я держал его мокрую руку: летнее пальто, воротник поднят – было холодно.
– Ты уже здесь давно?
– Дней десять.
– И ты не хотел меня видеть?
– Нет, напротив, я у тебя был, но ты всё у Мамонтова, а я его не знаю. Послушай, я к тебе не пойду сейчас, а ты пойдем со мной в цирк – да!
– Но он скоро кончится. Сколько времени?
– Половина одиннадцатого. Пойдем!
– Зачем?
– Знаешь, меня там ждут.
– Миша, приходи ко мне завтра.
– Хорошо.
– В три часа.
– Хорошо.
Мы расстались.
Михаил Александрович был в три часа у меня.
– У тебя так хорошо! Меня пригласил к себе в мастерскую Остроухов. Там я видел Серова. Остроухов тебя не любит, но он мне так надобен.
– Переезжай ко мне, Миша.
– Завтра же перееду. Я работаю акварель «Воскресение Христа», но эти кретины ничего не понимают. Да, Костя, есть у тебя три рубля? Дай, пожалуйста.
Позже Михаил Александрович снова был у меня. Пришел Серов.
– Пойдемте сегодня в цирк. Я вам покажу такую женщину, какой вы никогда не видали, – [сказал Врубель].
Мы пошли в цирк. После разных штук выехала на лошади наездница в пачке <…>
Врубель вскочил –