Людмила Пожедаева - Война, блокада, я и другие…
Эвакогоспиталь № 4949
Когда начались интенсивные налеты на Сталинград, наш госпиталь погрузили на баржи. К ним пришвартовали плот с зениткой, и стали мы плавучим эвакогоспиталем. Мы перевозили раненых через марево пожарищ по горящей Волге, мимо разбитых и полузатонувших судов, мимо раздутых, обезображенных, плывущих мимо нас мертвецов, через разлившееся море мазута, керосина и прочей горящей жидкости, вытекавшей из разбитых судов. Снова и снова нас из пике расстреливали немецкие самолеты. Сопровождавшие нас зенитки ухали постоянно, но не сбили ни одного самолета. Но зато во время стрельбы была такая отдача, что плот вместе со спаренной баржей притоплялся, а разрывы бомб поднимали огромные столбы воды и захлестывающие нас волны. Мне казалось, что мы все вот-вот пойдем на дно.
Кругом горели обломки разбитых судов и горючее, которое толстым слоем разливалось по воде с погибших пароходов и других плавучих средств. Горело все кругом: сама Волга, ее берега и все, что на них, железные корабли… Черный, вонючий дым, гарь и смрад сопровождали наш караван да раздутые, обезображенные мертвецы, плывущие в этом мареве. Мы буквально продирались через пожарище и удушающий дым. Это был настоящий, а не выдуманный ад, где всех нас поджаривали на огне, коптили в дыму, топили, заливая волнами, а потом снова жарили в пекле. Даже в настоящем аду невозможно было придумать ничего страшнее. Удаляясь от Сталинграда, становилось немного спокойнее. Иногда мы причаливали к берегу и пополняли запасы еды и воды. Там мы оставляли раненых и плыли дальше собирать раненых по полевым передвижным госпиталям во фронтовой зоне. Однажды нас пересадили на большущий, по моим тогдашним понятиям, пароход с огромными колесами-лопастями по бокам. И вот от этого парохода я чуть не отстала. То ли я плохо приходила в себя после ленинградской голодухи, то ли от того, что боялась остаться голодной и ела все подряд, что попадало под руку, то ли от рыбы, пропитанной мазутом и керосином, которую ловили матросы в пути и из нее готовили еду, но, так или иначе, я все время страдала расстройством желудка… И вот я задержалась в кустах, а пароход без гудка отчалил, и когда я подбежала к пристани, расстояние между ней и пароходом было достаточно большим. Сходни были уже убраны. Подгоняемая ужасом своего положения, видя отходящий пароход и людей, которые что-то кричали мне и размахивали руками, не останавливаясь, ничего не слыша и не понимая, я с разбегу каким-то чудом перемахнула эту пропасть. Меня сильно трясло, ноги были как ватные. Мне что-то говорили, но я ничего не слышала и не понимала.
И вдруг что-то словно пронзило меня — я уловила всего одну фразу, что мама побежала искать меня на берег. Не помня себя от ужаса, рванулась назад, чтобы выскочить на берег, но меня схватили. Я начала брыкаться и тут увидела бегущую маму. Это придало мне силы, и я задрыгалась и завопила еще сильнее. Что произошло дальше — не знаю, но пароход начал сдавать назад к пристани. Мама отвесила мне вескую пощечину и заплакала, обнимая меня. Но я была счастлива уже тем, что мы не растерялись, что мы нашлись и вместе. А вокруг нас гудела разноголосица. Одни жалели меня, удивлялись смелости и отчаянности, а другие ругали, что шляюсь где попало и слишком своевольна. Взрослые, они такие — им никогда не угодить…
Через какое-то время все мы приплыли в Астрахань, и уже без раненых нас отправили в Гурьев. В Каспии нас изрядно потрепал шторм. Такого количества воды я еще никогда не видела. В Гурьеве нас пересадили на другой, двухпалубный пароход, и мы стали совершать регулярные рейсы, и где-то далеко в Каспии, прямо в море, нам с другого большого парохода перегружали раненых, и мы везли их на берег в Гурьев. Оттуда их развозили на лечение в обычные госпитали. Все, что довелось увидеть и услышать в нашем плавучем госпитале, трудно вспоминать. Это тяжко было и для взрослых, но каково все это было детской, неокрепшей Душе, да и сердцу. Сердце постоянно находилось в каком-то подвешенном состоянии… А наш вояж был непрерывным и бесконечным.
Нас, детей сотрудников, было немного, и кто хотел, старались помогать сотрудникам госпиталя и раненым, чем могли. Когда перегружали раненых, мы стояли в сторонке и всматривались в их лица, надеясь встретить своих отцов, хоть каких, только бы живых. Мы помогали раненым нести их вещи и показывали, куда идти тем, кто мог передвигаться сам. Дежурный врач руководил этим движением, и мы разводили их — кого в трюмы, кого в стационар, кого по каютам. Санитары мучались в узких проходах с носилками.
В носовой части парохода была уютная кают-компания и несколько кают с мягкими диванами и занавесками на окнах. Туда клали офицеров. Солдат туда никогда не клали, даже тогда, когда там были свободные места, а в стационаре их не было, и раненых на носилках оставляли в узких проходах. В задней части парохода был стационар — двухэтажные сдвоенные деревянные полки, как в вагонах, прикреплены к полу и потолку. Может, потому все это и называлось стационаром. Здесь и в трюмах лежали рядовые. На корме складывали умерших. Если их было мало, то они лежали рядками. А если их было много, то и складывали их штабелями. Их покрывали простынями, и из-под них всегда торчали голые ноги, к которым были привязаны какие-то бирки. Это были умершие, которых передавали нам вместе с ранеными с парохода, и к ним добавлялись те, кто умирал уже на нашем пароходе от тяжелых ран. На берегу их так же сдавали вместе с документами, как и раненых.
В носовом трюме жили рядовые сотрудники госпиталя. Спали на узлах и вещах. Тут было полутемно. Было слышно, как за бортом хлюпает вода. Было душно, и был дурной запах. Трюм плохо проветривался. Но в основном я там только ночевала. А так все время была с ранеными. Раненые любили нас и называли «дочками», «доченьками», «сестренками»… Мы делали все, что умели, и учились тому, чего не умели. Поили, кормили, кто был постарше — читали, писали письма.
Мы скручивали в рулончики отстиранные бинты, собирали после еды посуду, подметали и подтирали полы. Когда было очень много раненых, взрослые просто не успевали справляться со всеми заботами и вынуждены были нам доверять. Самое сложное было опекать лежачих раненых, особенно когда им нужна была «утка» или «судно». Их же надо было либо повернуть, либо приподнять так, чтобы затем как бы накатить на судно, а потом обратно. Требовалась осторожность, аккуратность, да и должная сила, и тут нам помогали легкораненые ходячие. Мы даже научились менять под лежачими простыни, и это оказалось не так уж и сложно. Мы освоили и делали многие взрослые дела. Учились и делали… Сейчас, вспоминая военное время, мне кажется, что именно сейчас я не смогла бы преодолевать и делать то, что пришлось пережить, перенести и переделать мне от 7 до 10 лет, да и потом… Я часто думаю теперь: а со мной ли все это было? Меня ли шарахнуло взрывной волной летом 1941? Я ли бежала по обстреливаемому полю, очертя голову от ужаса и страха? Я ли одиноко и заброшенно жила в своей замороженной, обиндевевшей комнате, потому что мама была на казарменном положении? Я ли часами стояла в зимней стуже за своими святыми 125 г. тяжелого, непонятно из чего сделанного Хлеба в длинных, молчаливых очередях? Я ли? Я ли? Я ли?